Кащей и Ягда, или небесные яблоки — страница 20 из 21

1

Даже в родимом сумеречном краю не помнил князь Инвар такой непроглядной ночи, даже в хмуром, бушующем море — такой отчаянной непогоды. Весла били не по воде, а по крошеву из дождя, града и тонкого льда, хотя лед еще прежде вёсел разбивал нос ладьи. Но проходило мгновенье, и снова лед сковывал реку, и каждый новый рывок давался людям его с неимоверным трудом.

О том, что солнце не стало всходить над этой чужой и враждебной землей именно в день объявления его свадьбы, Инвар больше не думал. Он истово верил, что там, над его родными просторами, над каменным домом, где ждут его старшие братья и мать, солнце встало уже давно — пусть лишь над самым краем земли — но доброе, теплое, ясноглазое — появилось и осветило милые сердцу холмы, и морские заливы, а за ними — капища из камней. Надо только скорее добраться до них! А если лед станет толще, то волоком к дому тащить ладью. От молний, которые вспыхивали в ночи, так часто, как билось у Инвара сердце, — сердце ладейного князя билось еще быстрей. И молнии, будто боялись отстать, загорались всё яростнее и неистовее.

Быть в грозу на воде — ничего нет на свете опаснее этого. Разве Инвар не знал? Разве люди его не знали? Но никто из них не просил переждать непогоду в лесу, сложить шалаши, у костров обогреться — все в едином желании прочь от этой земли устремлялись. И в придачу к ней не хотели ни дичи в лесу, ни бесценных каменьев, ни красавицы Ягды! И каждому Инвар по бочке хмеля из погреба выкатить пообещал, если руки их новой силы веслам прибавят.

И чтобы себя подбодрить и грохот неба унять, дружно ответили князю ладейные люди:

— Суянус витсарис! Инвари! Оле-туоле!

И словно бы в море, волна на борт накатила и бросила людям колкую крошку в лицо, а люди от этого еще веселей закричали:

— Оле-туоле!

Потому что им вдруг показалось, что вот он, их берег родимый — пять весельных взмахов осталось. Ну может быть, семь или десять. И ярость их вместе с радостью новым криком под небо взвилась:

— Тааду ниду! Ниду нуоди!

Из дупла высокого вяза вслед ладейным Фефила смотрела — продрогшая и промокшая — шерстку лапами перебирала. Крики их слушала, громыханье Перуновой колесницы… И Ягодкин голос боялась в них различить. И глаза свои рыжие напрягала: не похитили ли ее девочку чужеземные люди? Потому что ведь Лиска, княгинюшка, дочку свою кому завещала? Родовиту и ей, длиннохвостому, рыжему, маленькому зверьку — рожденному искоркой и дыханием бога. А вот: не смогла она детям помочь! И дрожь волною по шерстке прошла. И выбравшись из дупла, — пусть ливень, пусть град, ну так что же? — Фефила помчалась по берегу Сныпяти — так стремительно, будто хотела ее обогнать.

2

Весело было Перуну с дозором нестись. То стрелу ввысь послать, то палицу вдруг по тучам вприпрыжку пустить. И за край заглянуть, и леса осветить, донага раздеваемые дождем, и реки, и ручейки, от ливня реками ставшие. И обратно коней развернуть и увидеть в коротком разрыве небес: белый конь — почему-то один! — и ладья без Дажьбога. Мрак царил над ладьей. Мрак и чье-то громадное, волосатое тело. «Велес», — вспомнилось вдруг.

— Велес! Ты? — он уже громыхал, и дыбил коней, и вверх уводил их по тучам, чтобы было удобнее целить. — Где Дажьбог? Где мой брат?! — и выхватил из колчана стрелу.

А в ответ лишь тревожно заржал белый конь. И сверкающий бич — обычно Дажьбог погонял им крылатую тройку — вдруг мелькнул возле самых железных колес, а потом и коней стал хлестать по ногам, по бокам…

Ужаснулись Перуновы кони чужого бича, так нежданно настигшего их, и в испуге с места сорвались — так стремительно, что упал громовержец. Палицу кинуть хотел, не успел — хорошо еще за поводья схватился.

И тогда только Велес свой голос рокочущий подал:

— Вот, Перун! Твой черед наступил охрометь! А потом под землею ослепнуть! — и на брата бичом замахнулся, и хохот его, будто черные молнии, небо пронзил.

А Перун поднимался уже, тянул на себя поводья. И вот уже снова в своей колеснице стоял, и в Велеса целил. И палицу бросил. А только бичом раскрошил ее Велес на тысячу ослепительных искр. И новую палицу искрошил. И хохот его до небесного сада донесся:

— Дажьбог повержен! Теперь, Перун, твой черед!

И Мокошь — только бы небывалое это побоище мгновение за мгновением разглядеть — добежала до самого края небесного сада. И дерево обняла — только бы смерчем не закружиться:

— О мои боги! — шепнула. — Как вы оба прекрасны! Вечность бы целую только на вас и смотреть!

И даже шагов за спиной своей не различила — быстрых, скользящих. Это Кащей по небесным пригоркам к дереву жизни спешил.

3

Если на Селище птицей взглянуть, воробьем, продрогшим, дождем и градом побитым, — из-под стрехи Лясова дома что же увидеть-то можно? Тьму, которую то и дело молнии разрывают. И в ярких этих разрывах людей различить, как тесно они друг к другу прижались, такие же, как и он, — насквозь мокрые, жалкие, ветром со всех сторон обдуваемые, косым дождем заливаемые. Им бы под крыши свои поскорее бежать, им бы хлеба с сыром поесть, а что не доели, то на крыльцо положить! — нет, стоят вокруг Лясова дома, головы к небу задрали — на молнии неотрывно глядят.

Если на Селище воробьем посмотреть, иного и не увидишь. Даже Ляса на крыше своей не увидишь, промерзшего до костей, а только про холод давно позабывшего — рвущего струны гуслей разбухших. Потому не звенели — гудели и ухали струны. Голос Ляса звенел за себя и за них:

— Вот вторую стрелу в него мечет Перун!

Но хитер и силен еще Велес-бог.

Он бичом ударяет чужих коней,

Под откос колесницу пустить норовит!

И услышав такое, выдыхают с ужасом люди. А дети реветь принимаются. И Роска, Калины жена, стоит, за большой живот держится и о том горько плачет, что ей сына рожать, а как же рожать, когда ночь без конца, когда Велес Перуна вот-вот одолеет!

И Яся не знает, где слезы, где дождь. И Сила с Удалом не знают. И Заяц, и Утка. И Ягда не знает, — она с ними рядом стоит. Один Ляс в этот миг знает всё, видит всё. И поет, и струны гулкие треплет:

— Кони в страхе храпят, кони прочь несут

Колесницу железную и ее седока.

Что напрасно о третьей стреле жалеть?

В бездну черную третья стрела легла.

Если на Селище воробьем посмотреть, только рты кричащие в этот миг и увидишь.

— А-а-а! — от ужаса и тоски.

— И-и-и! — от горечи и тревоги.

А если вылететь из-под стрехи — голодно воробью, нет больше мочи терпеть! — и до княжеского двора, поднатужившись, среди ливня пробиться — и под стреху амбара влететь… Оглянуться на чавканье мокрой земли и увидеть: неспешно идет по двору Родовит — а только нестрашный он, потому что усталый и старый, и пусть себе мимо идет — и заветную щелочку наконец отыскать и юркнуть в нее, и забыться в тепле… Но от голода забудешься разве? И сначала зарыться в зерно, его уймища здесь, и наесться им до икоты, а тогда уж забыться… А только и от икоты забудешься разве? И вылететь в ночь, и по старой привычке к реке полететь — чтоб у берега, между досок мостков, немного воды поклевать… И увидеть такое — это даже и воробью диковинным показалось — как посох в высокий берег воткнув, старый князь вниз по мокрому склону съезжает — так дети зимою по снегу на досках и на дощечках скользят — а он вот по грязи… И входит в разбухшую реку. Входит и говорит:

— О мои боги! Я — ваш человек, — и руками тонкий лед разбивает. — Перуна и Мокоши человек. Дажьбога, Сварога, Симаргла, Стрибога и Велеса, — и плечами теснит уже ломкий лед, и, прежде чем в Сныпяти скрыться совсем, так еще говорит: — Быть может, о боги, эта жертва смягчит вас…

Слов негромких не различал воробей, а всё-таки над мостками взвился и понял: он ужасное видел сейчас! И людям весть об этом понес, и еще дорогою верещал:

— Чирк! Чирк! Чирк! — и когда до людей долетел тоже: — Чирк! — закричал им. — Чирик!

Но потерялся голос его в человеческом шуме.

Ляс не пел уже, Ляс гремел:

— Лишь девятой стреле врага поразить.

И люди стенали в ответ:

— Перун! Возьми нашу силу!

А Ляс — уже громче грома ревел:

— Вот по небу летит она, брызжа огнем…

А люди, уже и не слушая дальше:

— Хвала Перуну!

— Перуну слава!

И от гомона этого неумолчного воробей опять под Лясову стреху забился — раз не нужна была людям его ужасная весть — раз у них радость случилась всех страшных вестей поважнее. И нахохлился. И в крыло сытым клювом уткнулся. И сквозь сон еще слышал:

— Хвала и слава тебе, Перун!

4

— А-а-а! — это Мокошь кричала, как Мамушка или Щука могли на земле закричать. А она у края небесного сада стояла, а всё равно: — А-а-а! — кричала и следом от ужаса: — И-и-и!

Потому что видела: вот сейчас железная колесница столкнется с деревянной ладьей и та разлетится на части!.. Но Перун успел, развернул коней, и ладья уцелела. А вот Велес в ней пошатнулся, не устоял… И тогда громовержец подхватил его за грудки и к небу сначала поднял, а потом уже в черную бездну швырнул, и молнию следом послал — насквозь молния Велеса-бога пронзила.

— О-о-о! — кричал он, и падал, и снова кричал: — О, проклятье!

И удар тяжелого тела о камни из бездны донесся, и следом — мучительный стон.

— У-у-у! — завыла богиня, и смерчем хотела стать, и к Велесу ринуться, в пропасть, а потом убрала с лица волосы да и вдруг расхотела. Потому что железную колесницу прямо перед собою увидела. И в ней — победителя, вседержителя, громовержца. Борода и усы его развевались, как тучи, глаза, будто звезды, сияли, а голос был грому подобен:

— Что, испугалась, жена? Не бойся! Велес снова повержен!

И вот уже дальше неукротимые, разгоряченные кони его повлекли. И Мокошь с волнением вслед им смотрела. И повторяла вместе с рокочущим эхом:

— Велес повержен, повержен, повержен… И что же из этого? Разве не вечность у нас впереди?

«Велес повержен!» — эхом над садом небесным неслось. И вдогонку — из бездны: «Жар, сын, не верь! Я еще не повержен! Я не повержен, пока сражаешься ты!»

«Так вот оно что!» — Кащей уже веретенное дерево миновал — всё в нежно-зеленой листве и разной величины веретенцах. И снова подумал про Жара, про Велеса, про Дажьбога: «Значит, вот оно что!» — и думать себе запретил. И в то же мгновение во мраке увидел сияние. Оно было слабым, едва ощутимым — золотое сияние яблок — когда он был маленьким, этот же ровный и мягкий свет исходил от Симаргла… И у мальчика не осталось сомнений: перед ним было дерево жизни. И он потянулся к ветвям. А дотянуться не смог. Казалось, что ветви нарочно от рук ускользают. Он потянулся еще раз, а дерево точно на цыпочки встало… И тогда он поправил на поясе меч, подпрыгнул, покрепче схватился за ствол. И ствол задрожал — чтобы сбросить его? А может быть, дереву стало страшно от близости человека? Но сейчас за Кащея думали ноги, глаза и пальцы. И вот уже первое яблоко, теплое, полупрозрачное, лежало в его руке и освещало ладонь. И еще потянулся, и быстро сорвал второе. И спрыгнул на землю — на небо он спрыгнул! И от этого голова на миг закружилась. И он снова себе сказал: не думать! — и пошел, а потом побежал.

Большое, тяжелое веретено, упавшее с веретенного дерева, было белым, а может быть, и седым. Упало и покатилось с пригорка в небесную реку. Не думать! — и все-таки вслед ему посмотрел, и дальше помчался, и возле небесного очага увидел оленя. А колокольчиков на его рогах не заметил. И, яблоки сунув за пазуху, осторожно к оленю подкрался. И стремительно на него вскочил, и обнял за шею.

— Ты только меня через бездну перенеси! — прошептал. — Мы только с тобою поможем Дажьбогу!

И фыркнул олень, и тряхнул головой, и помчал его… Звон, какой оглушительный звон понесся в это мгновенье над садом!

Кащей — бессмертный