Кашпар Лен-мститель — страница 14 из 48

Несчастный доктор Слаба оправился, хромая, почти с ходу подхватил жену, корчившуюся на полу, и кинулся в кухню. У стойки он столкнулся с хозяином кафе — тот, расставив руки, пытался преградить ему путь, но, видя тщетность своих усилий, стал, по крайней мере, успокаивать публику, потрясая сцепленными в замок руками:

— Господа... Помилуйте, господа...

В кафе воцарилось гробовое молчание: все поняли, что произошло.

Говорили шепотом, и все взгляды устремились на фехтовальщика, удрученного постыдным поражением от хромого, увечного человека, к тому же с помощью рядового приема, столь излюбленного в обычной драке... Один из его сотрапезников-учеников стоял перед ним, растолковывая что-то вполголоса.

— Come?[173] Эта дама отравилась? — в ужасе вскочил фехтовальщик, поняв наконец, какую ошибку он совершил. — Ах!.. — прибавил он, стукнув себя по лбу ладонью.

Теперь меня уже не покидала мысль о том, что его грубая оплошность и досадное вмешательство не позволили доктору Слабе спасти жизнь жене, если это вообще было возможно.

Кроме того, в памяти завсегдатаев — сужу по себе — всплыл эпизод недельной давности, в котором фехтовальщик тоже сыграл роль, не оставшуюся незамеченной.

Неделю назад, уходя домой со своей женой (или любовницей? Слаба так и не представил ее мне) — которая ежедневно, за исключением двух-трех последних вечеров, приходила за ним в кафе и настоятельно пыталась увести домой, — хромой доктор, проходя мимо стола фехтовальщиков, вдруг замер на мгновение, а затем в ярости обрушился на сидящую за столом компанию.

Даже издали я видел, сколь гневно сошлись его отрикольские брови. Мало того, что выражение лица у него было весьма угрожающее, он вел себя почти неприлично, в то время как вышколенные молодые люди демонстративно выказывали профессиональную сдержанность, подобающую при решении так называемых «вопросов чести».

Доктор распалялся все больше, пока сам синьор Альберти не поднялся и с преувеличенной любезностью не подошел к нему вплотную.

Казалось, стычка неминуема, пусть и вполне пристойная на вид, но чреватая серьезным поединком чести... Доктор Слаба, дрожа от возмущения, видимо, только что высказал свои претензии. На лице элегантного, плечистого и широкогрудого итальянца отразились сперва удивление, потом ирония; затем он попытался объяснить что-то доктору, размахивая руками столь выразительно, что в жестах его читалась скрытая насмешка, и в конце своей речи он смерил беднягу доктора с головы до ног презрительным взглядом и задержал его на укороченной ноге Слабы.

После чего лишь развел руками, недоуменно пожав плечами.

Оскорбление было столь очевидным, что доктор, переступив с ноги на ногу, слегка покачнулся, словно подтверждая нечто брошенное ему в лицо синьором Альберти, и захромал к двери, где его ждала жена.

Что сказали друг другу соперники, я так и не узнал, однако причина раздора стала известна всем завсегдатаям кафе: поговаривали, что в тот момент, когда хромой доктор со своей хрупкой спутницей проходил мимо стола Альберти, кто-то нарочито громко бросил:

— Тоненькая, словно коврижка, и, наверное, такая же сладкая!

Ни одно сравнение не могло более точно выразить особый цвет лица смуглой сильфиды, чем это, достаточно вульгарное; новый сорт печенья к чаю, только что вошедшего в моду в Праге, пользовался огромным спросом, и эта легкомысленная метафора передавалась из уст в уста всеми завсегдатаями кафе.

Слышалась в ней и хрупкость облика молоденькой докторши, которая и в самом деле была на редкость тоненькой, но, клянусь богом, это лишь подчеркивало ее своеобразное очарование, порой просто неодолимое. Для писаной красавицы она была чересчур естественной, в чем и заключалась ее привлекательность; этот тип красоты обладает безыскусной соблазнительностью, присущей ему, словно аромат цветку, а прелесть его отличается от кокетства так же, как естественный аромат от запаха духов.

Сама того не желая, она привлекала взоры молодых и пожилых мужчин, являясь в кафе ежевечерней сенсацией, однако нельзя отрицать, будто она не замечала их взгляды, напротив, они настораживали ее, и она тут же начинала просить мужа:

— Ну пойдем же домой!

В конце концов кто же возьмется утверждать, что разбирается в женщинах!

И на другой день после сцены между доктором и фехтовальщиком стройная брюнетка пришла, позванивая многочисленными — по тогдашней моде — браслетами, и, по обыкновению, остановилась у нашего игрального стола. Доктор, увидев ее, тотчас вскочил и тихонько шепнул ей что-то на ухо, так что даже я не расслышал; однако эти слова произвели на нее сильное впечатление, судя по разочарованному виду, с каким она их выслушала.

Хотя она не возразила ни словом, доктор вслух прибавил:

— Я же сказал тебе!

И она удалилась еще поспешнее, чем пришла, после чего, не появлялась в кафе всю неделю...

И вот теперь из кухни доносился жалобно-просительный голос доктора.

— Юленька! Юленька!

Но в ответ слышались нечеловеческие звуки, какие могут издавать лишь голосовые связки, пожираемые страшной кислотой.

Но довольно; остается добавить, что через полчаса санитарная машина увезла в больницу доктора Слабу и его жену, скончавшуюся по дороге.

Бедная «коврижка»! И, хотя вся Прага целую неделю только и говорила об этом случае, газеты о нем ни словом не обмолвились. Что ж, бывает такое — по особой просьбе...

Я удивился, однако, тому, что даже в некрологах, печатавшихся тогда в Праге еженедельно, имени супруги доктора Слабы я не нашел.

Сам он в кафе больше не появлялся, в течение недели продал свою клинику и исчез из Праги, по слухам — уехал в Америку...

Эта забытая история неожиданно всплыла с мельчайшими подробностями, пока доктор занимался мной; моментальной вспышкой выступило из мрака то, что роковым образом не вспомнилось четверть часа назад.

Прочь отсюда — я страстно желал поскорее закончить вынужденный визит и вырваться на волю.

Лучше бы доктор Слаба не узнал меня!

Наконец он встал, открыл дверь и крикнул в прихожую:

— Катл!

В доме царил строгий порядок — служанка немедленно явилась; доктор, стоя в дверях, отдал распоряжение и принялся расхаживать по комнате, чуть слышно насвистывая, словно забыв о моем существовании; остановившись у клетки с черным дроздом, он покормил его червяками.

Все это действовало на меня столь угнетающе, что я не отваживался даже встать или сесть, но прежде чем решимость вернулась ко мне, вошла Катл, старая угловатая служанка с «грудью-брюшком» — если определять с точки зрения моей науки о насекомых, — неся большой фаянсовый кувшин для умывания с ледяной водой, набранной из речки.

Благодатное воздействие ее я тотчас почувствовал на больных ногах.

Доктор приподнял меня за плечо, насыпал в кувшин уксусно-кислого алюминия, сделал примочки и перевязку. Остаток порошка он завернул в бумагу и подал мне со словами:

— То же самое делайте дома!

Это была самая длинная фраза, которую он произнес, обращаясь ко мне.

На вопрос, сколько я должен, доктор все так же презрительно махнул рукой и повернулся ко мне спиной; распахнув задрапированные зеленой тканью дверцы книжного шкафа, он что-то вынул оттуда и в раздражении швырнул на стол — по его поверхности с шелестом рассыпалась совершенно новенькая колода карт для игры в тарок. Точно таким же образом на столе появились две дощечки и мел, после чего Слаба подал мне знак сесть напротив.

Я молча повиновался, приняв его способ общения. Он испытующе посмотрел на меня, вздохнул и, не обговорив условий — словно мы только вчера сыграли последнюю партию, — перетасовал колоду; сдача выпала ему — он дал мне снять, раздал карты, и началась партия тарока, самая примечательная в моей жизни.

Ей суждено было остаться недоигранной.

Даже первая взятка не состоялась. Когда я сделал снос, партнер не последовал моему примеру; он несколько раз испытующе взглянул на меня, но потом разложил карты веером на столе и, усилием воли растопив лед в голосе, произнес:

— Не думайте, что я не узнал вас, пан профессор, ведь я прекрасно помню наши партии в карты несколько лет назад.

Он помолчал, разглядывая кончики ногтей, и тихо добавил:

— Десять лет назад!

Что касается меня, то я с большим удовольствием сыграл бы, и не только потому, что мне пришли хорошие карты. Я нетерпеливо переставлял их по мастям с помощью большого пальца, как всякий виртуоз тарока, но доктор не соблазнился.

Напротив, собрав свои карты, он хлопнул ими по столу, и мне не оставалось ничего другого, как сделать то же самое.

Затем доктор Слаба громко и почти торжественно сказал:

— Я кое-что сообщу вам, пан профессор, с этой целью я и привел вас сюда: Юленька не была мне ни женой, ни любовницей, я даже пальцем до нее не дотронулся — в эротическом смысле.

— Но, пан доктор... — воскликнул я, ошеломленный не столько смыслом сказанного, сколько тем, что он завел разговор о Юленьке. Вид у меня наверняка был глупейший.

— Вы не желаете меня выслушать? — раздраженно отозвался доктор. — Конечно, вы вправе заявить, что вас это вовсе не касается, ну и что? Вы вынудили меня принять вас — я заставлю вас выслушать мою исповедь. Конечно, я мог бы отказать вам, что и собирался сделать в первую минуту. Но уверяю вас: мое признание гораздо мучительнее для меня, чем для вас, и в какой-то мере оно намного болезненнее смазывания йодом открытой раны, но, поверьте, мне оно более необходимо, чем мое лечение — вам. А посему прошу вас: выслушайте меня — пусть хоть один из свидетелей того страшного вечера узнает, как обстояло дело в действительности. Я всегда придерживался мнения, что каждый порядочный мужчина отвечает лишь перед судом собственной совести и никому не обязан давать отчет в своих поступках, но...

Доктор Слаба явно растерялся, правая рука его нервно постукивала мелом о доску.