Диагноз был мне совершенно ясен: звуковая гиперестезия — повышенная кожная чувствительность, в данном случае к музыке.
Мы уже поднялись на последнюю, самую узкую террасу, где росли купы магнолий, распустившихся вчера, и с самого пышного цветка на наших глазах осыпались первые снежно-белые лепестки — этот миг мне не забыть до самой смерти, ибо, видя, сколь чутко внимает она красоте, я громко запел арию о верности Зденека. Запел, уверяю вас, неплохо, вполне профессионально — ведь если бы не мой физический недостаток, я стал бы скорее всего тенором, а не гинекологом...
В эту минуту по моему лицу, видимо, пробежала тень усмешки, едва не погубившая все дело.
Доктор Слаба, прервав повествование, бросил на меня серьезный, явно обиженный взгляд.
— Ничуть не удивлюсь, — довольно сдержанно произнес он, — если вам это покажется неправдоподобным, смешным, а может, и пошлым — ведь вы не знаете, как действует музыка на нервную систему, многие специалисты даже строят на этом свою методу лечения...
— Я не нахожу в вашем рассказе ничего смешного, доктор, напротив, слушаю вас затаив дыхание, — возразил я, поняв, почему он счел нужным углубиться в детали.
— Ах, оставьте, — Слаба едва сдерживал себя от гнева.
Он даже встал со стула, быстро, взволнованно проковылял к окну, будто на улице происходило что-то важное, и вернулся за стол, хотя ярость на лице его, которую он пытался скрыть, поспешив к окну, еще давала себя знать приливом крови.
Слаба замялся, снова метнул на меня раздраженный взгляд и, мне показалось, уже пожалел, что решился на исповедь.
— Ну, будь что будет — коль исповедоваться, так до конца и без лишних деталей, — продолжил он. — Короче говоря, песнь Далибора произвела на Юленьку потрясающее впечатление. Первые же такты захватили ее — она ссутулилась, голова ее поникла и уткнулась в калитку. К концу мелодии Юленька, преобразившись, кинулась ко мне с такой горячностью, что я на секунду растерялся.
Она упала к моим ногам и обхватила мои колени так страстно, что я... как бы вам сказать... я дрогнул. Я вынужден был силой разнять ее руки, чтобы устоять на ногах. Тогда она стала осыпать поцелуями мои руки, бормоча одни и те же слова, которые я с трудом разбирал:
— Ради бога... ради бога... ради бога... умоляю вас... простите меня...
Ее экзальтация столь разительно отличалась от прежней вызывающей дерзости, что не поверить в ее искренность было невозможно; притворство в данном случае исключалось, как и истерика, клинические признаки которой слишком хорошо мне известны.
Взрыв этот, видимо, назревал давно, с первого ее фырканья носом и подергивания губ, хотя она всячески пыталась подавить в себе благородные порывы. Я исчерпал все средства, чтобы вызвать эту желанную реакцию, и теперь испытывал нечто вроде триумфа, словно после удавшейся операции. Ведь все, о чем я вам до сих пор рассказывал, было, собственно, началом чисто научного, экспериментального лечения ее психики.
Успокоить ее и впрямь оказалось не так-то просто, слишком бурной была реакция.
Поверите ли, что еще большее, практически уже максимальное действие на нее оказал... нет, не дружеский разговор, а завтрак — ах, с какой же радостью она наконец позволила себя уговорить.
Сперва она вынудила меня принять ее глубокие извинения за то, что она «была так груба, о боже мой!», потом снова попыталась уйти, но мне все-таки удалось внушить ей, что она слишком возбуждена, что ей необходимо отдохнуть, и в конце концов она согласилась вернуться в сад, в беседку, где в хорошую погоду я по обыкновению завтракал. Я послал Неколу, сторожа, садовника и привратника в одном лице, замечательного старика, деликатного, как слуга парижского вивье, вниз за завтраком, велев передать жене, что у меня гостья. Впрочем, удрученная Юленька пропустила мои распоряжения мимо ушей и была не на шутку удивлена, когда ей тоже подали чашку кофе.
— Нет, нет, господи, не надо! — лепетала она, жеманничая, представляясь передо мной благовоспитанной барышней.
Было нечто трогательное и жалкое в этом жеманстве, ибо ее и вправду от чего-то коробило... Я только теперь задумался над этимологией этого слова, глядя на Юленьку, которая, как говорили в старину, губки коробом гнула, словно ребенок, не знающий, плакать ему или смеяться.
Позавтракав, она опять заявила, что теперь-то уж точно пойдет, да-да, непременно, во что бы то ни стало она должна уйти...
Наступил ответственный момент: движимый самыми благими намерениями, я позволил себе прибегнуть к невинному трюку.
Многозначительно кивнув ей, я вывел ее из тени беседки на яркий свет.
Юленька повиновалась беспрекословно, от строптивости не осталось и следа.
С самым серьезным видом я провел известное медицинское обследование реакции зрачков, заставив ее поочередно закрывать и резко открывать глаза.
Юленька разволновалась, но в тревоге своей не отважилась и пикнуть, чего я и добивался.
— Где живет твоя тетя, Юленька? — стал допытываться я.
Извольте заметить: я сказал твоя тетя, стало быть, обратился к ней на «ты»!
Чуть слышно пролепетала она что-то, я разобрал адрес, но прикрикнул:
— Говори громче!
Она старательно повторила адрес своей тети.
— А теперь слушай меня внимательно, Юлия! — обратился я к ней как можно торжественнее, выделяя каждый слог. — Возьми-ка ключ от верхней калитки. Где она, ты знаешь...
Она послушалась.
— Садись вон туда, в угол, в плетеное кресло. Я сейчас уйду, а ты будешь ждать, пока я не вернусь, сколько бы времени я ни отсутствовал... Поняла?
— Да, — едва прошевелила она губами.
— Запоминай как следует. Ключ у тебя. Где калитка, ты знаешь. Можешь уйти, когда захочешь! Но если уйдешь, не дождавшись меня, станешь такой, какой хочет видеть тебя твоя добрая тетушка. А если дождешься — ты спасена.
Я четко выговаривал слова и, припечатывая каждое, похлопывал ее по плечу. Она молча таращила на меня глаза так, что они, как говорится, вылезли на лоб, а белки их, еще хуже, разве что не выскочили из орбит.
Я указал ей на кресло в углу беседки, она смиренно уселась в него, сжимая в руке ключ, а я без лишних слов удалился.
Поясню: ключ этот играл особую роль; в медицинской практике такого рода — как правило, неблагодарной, ибо пациенты лечатся не по своей воле, — бывало, что врачи попадали под следствие за насилие над свободой личности.
Осторожность никогда не помешает.
Мои дальнейшие действия были подчинены тщательно продуманному накануне вечером плану.
Я поехал к начальнику отдела, называемого «полицией нравов», давнишнему своему приятелю, добросовестному чиновнику и сердобольному человеку. Выяснилось, что Юлия Занятая в полицейских списках не числится, и достаточно было мне вкратце пояснить суть дела, как я уже направлялся в сопровождении компетентного агента полиции с визитом к Юленькиной тете, прачке.
Она стояла у корыта в немыслимо убогой каморке с одним оконцем, выходившим во дворик древнейшей части Вышеграда. Латунная крышка швейной машинки, стоявшей возле окна, подсказывала, чем Юленька подрабатывала до сих пор.
Услышав вопрос полицейского агента, где в данный момент находится ее племянница, она словно окаменела, уронив руки в корыто, и якобы никак не могла взять в толк, «чего угодно господам», но когда агент показал удостоверение, разразился гром и камни заговорили — но я опущу эту часть, хотя разговор со старухой был короткий.
Ей было сказано все без обиняков и предоставлено право выбора: либо обсудить дело на месте, либо в полицейском участке. Тут она перестала тереть руки, якобы покрывшиеся мурашками от известия, что Юленька «из таких», а когда агент напомнил ей, что́ ожидает матерей ли, теток ли, толкающих девушек на панель, стенания «о я, несчастная!» мигом прекратились, и прачка сама повела нас к опекуну, чтобы обговорить дело, ради которого мы пришли.
Опекуна — человека почтенного, но запойного алкоголика — мы отыскали на одном из подскальских дворов сидящим верхом на верстачной доске. Когда до него дошло, что́ случилось и в какую историю его втравили, он готов был прямо-таки на месте рубануть свою сестру настригом, но не достал и гонтом, которым замахнулся было над ее спиной. На наши предложения он с готовностью отвечал «ну да, господа», «само собой», «безо всякого», посему сговорились мы с ним довольно быстро и, покинув клоаку, снова оказались среди людей. После кое-каких минимальных формальностей я стал обладателем свидетельства, удостоверяющего меня как новоявленного опекуна несовершеннолетней Юлии Занятой.
Домой я вернулся в полдень и нашел Юленьку в садовой беседке Барвинки сидящей с ключом в руке на том же самом месте, где оставил утром, все с такими же вытаращенными глазами.
От Неколы я уже знал, что она даже с места не сдвинулась.
Почему? То ли подчинилась мне по доброй воле, то ли — что не исключено — впала в состояние гипноза.
Я до сих пор не уверен ни в том, ни в другом, скажу только, что намеренно не гипнотизировал ее, ибо вообще не любитель этой методы, тем более что в данном случае мне было важно, чтобы она приняла решение добровольно, но именно то, на которое я рассчитывал: сидеть в беседке, пока я не вернусь.
Поймите меня правильно, профессор, преднамеренного гипноза не было, но подчас гипноз подсознательный оказывается сильнее, чем целенаправленный, тем более если он движим каким-либо личным интересом.
А такой интерес, признаюсь, у меня был...
Да, был, хотя в ту пору еще не осознанный, но в сущности своей достаточно сильный, чтобы мотивировать мои действия. Когда впоследствии он оказался фактором решающим, я понял, что зашел слишком далеко.
Доктор Слаба снова замолчал и, закрыв глаза ладонями, глубоко погрузился в собственные мысли, — может быть, пытался в чем-то переубедить себя.
— Так вот, чтобы быть честным до конца, — продолжил он наконец, — я должен сознаться, что мое отношение к Юленьке было небезупречно, более того, меня можно уличить в обмане. Ключ, который она держала в руке вплоть до моего возвращения, был вовсе не от садовой калитки...