Кашпар Лен-мститель — страница 20 из 48

С той поры она поселилась у меня.


Доктор Слаба вдруг потерялся, утратив объективность, с коей до сих пор излагал свою необычную историю. Взгляд его стал рассеянным. Сперва он рассматривал собственные ногти, потом обвел глазами комнату, словно в ней, кроме меня, находился еще кто-нибудь: я уловил в его взоре лаконичную, стыдливую просьбу самому догадаться, какого рода интерес испытывал он к Юлии.

Он не мог не заметить, что я все понял, ибо развел руками и хлопнул себя по ляжкам, как бы желая сказать «ну что тут поделаешь!» или «так уж вышло!», и мы, по обоюдному согласию, обошли молчанием интимную часть его исповеди или, по крайней мере, ее начало.

— Теперь остается чуть подробнее поведать о самом несчастье, — с грустью продолжил Слаба.

— Маэстро Альберти?! — не удержавшись, воскликнул я.

— Фехтовальщик? Упаси господь! — возразил Слаба, махнув рукой. — Он к той истории не имел никакого отношения и был привлечен к делу лишь как один из свидетелей в полицейском расследовании Юленькиного самоубийства... Все складывалось совершенно иначе. Я бы сказал, Альберти имел к нему такое же отношение, как и его компания, как и все завсегдатаи кафе, переполненного пожилыми и молодыми мужчинами, как и сотни, а может, и тысячи представителей сильного пола, упоенных, очарованных Юленькиной прелестью, ее красотой du diable[178], каковую я, будучи ныне садовником, сравнил бы с очарованием какой-нибудь редкой орхидеи, которой вовсе и не нужно быть идеально прекрасной, то есть прекрасной в общепринятом смысле этого слова.

Знайте же, что я водил ее по вполне определенным, обоснованным причинам не только в кафе, но и в оперу, и на всевозможные концерты, зная о ее совершенно исключительной восприимчивости к музыке.

Дождавшись очередного представления «Далибора», я повел Юленьку в Национальный театр. До этого она никогда не была в большом театре, а может, и в театре вообще.

Утомившись от впечатлений, как малый ребенок, Юленька говорила исключительно шепотом, и отдельные фразы, которые она обронила в антракте, были трогательно примитивными. Стушевавшись в новой для нее обстановке, она ничего не поняла бы в происходящем на сцене, не разъясняй я ей по ходу содержание оперы. О наивности ее тогдашнего восприятия спектакля свидетельствовал, помню, такой вопрос: разве в те давние времена и король, и вообще все пражане только пели?..

Образование ее было в зачаточном состоянии, интеллект — в растительном...

Но вы бы видели ее глаза!

Я не предполагал, что они могут стать такими огромными и блестящими. Искорки пылкого восхищения, вспыхнувшие в них в тот вечер, поселились там навечно.

Она на самом деле воспринимала музыку с особой чувствительностью, однако в истерическое состояние никогда более не впадала.

Что обезоруживало, так это ее безграничное, подчас робкое изумление, что во тьме ее прежней жизни вдруг распахнулись двери, ведущие в бескрайние просторы царства света и звуков.

Потрясенная, не похожая на себя прежнюю, она говорила не иначе как шепотом.

В остальном Юленька принимала перемены в своей жизни и мое гостеприимство как нечто должное, не задаваясь вопросами, как, что и почему. Я совершенно уверен, что до самой своей смерти она не испытывала ни малейшего побуждения выказывать мне благодарность хотя бы за то, что я, к примеру, одевал и обувал ее как даму, да и мне в голову не приходило требовать от нее проявления подобных чувств, поскольку я производил эксперимент, по крайней мере сначала, и преследовал четко поставленную цель. Юленька была для меня объектом научного исследования, на которое, ради достижения результата, средств не жалеют.

За ней ухаживали не меньше, чем за китайской розой в моем саду, и она была столь же прекрасна, но в отличие от цветка сознавала свою красоту...

Она не задумывалась над тем, что в жизни ее не только произошли явные перемены, но и образовалась глубокая пропасть между настоящим и прошлым, которое Юленька, казалось, смертельно ненавидела, как и свою тетку. Впрочем, ей удавалось избегать какого-либо общения и встреч с тетушкой, хотя такая возможность представлялась. Раз в неделю та приходила в клинику стирать больничное белье — я позаботился об этом, чтобы побольше узнать о прошлом Юленьки.

Конкретные вопросы, а тем более допросы эксперимент исключал, ибо при этом экспериментатор, как правило, сталкивается с заведомой ложью.

Невозможна была и очная ставка: когда однажды старуха-мегера сама явилась спросить «милостивого пана, не шалит ли Юлька», племянница, бросив уборку кабинета и приемной (это входило в круг ее основных обязанностей), убежала в сад (она следила и за садом) и вернулась лишь через час с заплаканными глазами.

На все мои настоятельные вопросы, отчего она так ведет себя, Юленька только фыркала и строила плаксивые гримасы — не знаю, как еще описать подвижную мимику ее лица.

Для меня же в той стадии эксперимента не было ничего важнее анамнеза, то есть сведений об условиях жизни пациентки, резвившейся и хлопотавшей возле меня, как это бывает с пациентами, уже не нуждающимися в лечении, но находящимися в клинике на реабилитации и как объекты дальнейшего наблюдения.

Что же касается девиц такого сорта (относительно ее «сорта» я вскоре убедился в обратном), то статистика свидетельствует: задолго до того, как они полностью посвящают себя известному ремеслу (а я встретился с Юлькой именно в такой момент), они привержены ему, говоря по-научному, спорадически, то есть от случая к случаю.

Но даже самый невинный намек на возлюбленного, на какую-либо прошлую интимную связь оскорблял Юленьку, вызывая у нее настоящий пароксизм стыдливости. Можно подумать, это я вытащил на свет божий афоризм о двенадцати женщинах на десять мужчин, две из которых общедоступны.

В эти минуты она умолкала, лицо ее, столь смуглое, что она походила на гавайку, заливал румянец, который спускался по шее на грудь и, видимо, ниже, чем позволял видеть вырез платья — может быть, она краснела вся, с головы до пят.

— Так как же, Юленька? — повторял я свой вопрос. — Ведь в этом еще нет ничего дурного.

Тогда она, наоборот, бледнела, смуглость кожи становилась более явной. Вскинув голову, она рассерженно трясла ею, шепча:

— Никак!


Нет, она упорно молчала, лишь мышцы лица подрагивали от сильных внутренних переживаний.

О том, насколько она была стыдлива, я еще расскажу вам, и вы будете потрясены.

Но тогда, с высоты своих научных познаний, я думал: «лжешь, милая девочка!» и упорно сомневался в ее физическом целомудрии.

Я считал, что девушка столь броской, соблазнительной наружности не могла остаться незамеченной, нетронутой в среде, где ее не только не берегли, но и всячески толкали к распутству.

Надо сказать, что и в новом окружении она производила очевидный, настоящий, вульгарно выражаясь, фурор.

Я нарочно водил ее по заведениям, где было полным-полно молодых мужчин, и следил за ее реакцией. Именно потому, дорогой мой, вам порой дьявольски везло в игре. Ведь вы частенько выигрывали даже с никудышными картами, пока я не спускал с нее глаз.

Я отлично знал, что происходит за моей спиной: взоры всех посетителей кафе были устремлены на Юленьку.

Когда она появлялась и подсаживалась к нам, самая оживленная беседа замирала. Юленьку пожирали взглядами, полными греховного желания и одновременно трепета, без коего ни один из парней и взглянуть на нее не смел.

Знаменательно, что откровенно наглые взгляды были редкостью.

Но нечто вроде трепетного страха выражало и лицо несчастной Юленьки. Обычно сперва она сидела с опущенной головой, и ресницы прикрытых век почти касались щек, потом веки, словно нехотя, приподымались, и она — невольно или сознательно — кокетливым кивком начинала отвечать на знаки всеобщего внимания.

Как я уже отметил, в кивке ее, в нахмуренных бровках был неподдельный испуг и даже упрек зевакам, — но тем не менее!

В такие моменты ее тоскливый взгляд частенько встречался с моим, и что же? Она неизменно чувствовала себя застигнутой врасплох, словно на месте преступления.

Оттого и следовали ее вечные просьбы:

— Ну пойдемте же домой!

Как-то при этом Юленька, набравшись смелости, положила свою руку на мою.

Тогда-то я и запретил ей приходить за мной в кафе, но она не послушалась и, как вы знаете, по-прежнему каждый вечер появлялась там. В остальном мое слово было для нее заповедью божьей.

К тому времени столь же хитроумное, сколь и безуспешное расследование Юленькиного прошлого потеряло всякий смысл.

Все выяснилось само собой.

Впрочем... об этой деликатной главе моей исповеди вы узнаете чуть позже. И тогда поймете, что экспериментальная психология для врача может иметь последствия не менее опасные, чем лечение рентгеном.

Сказав, что Юленька нуждалась в моих указаниях, я был не совсем точен, честнее было бы сказать, что она не всегда следовала им — так же как и заповедям божьим...

Дабы поточнее определить ее отношение ко мне, следует снова обратиться к царству Флоры, царству цветов, в котором встречается известное, но мало изученное явление — гелиотропизм, то есть способность цветов принимать определенное положение под воздействием солнечного света. Самое активное в этом отношении растение, цветок которого следует за светилом круглые сутки, даже когда оно за тучей, получило от солнца свое название.

Ну, а Юленька превзошла даже подсолнух, — она неотступно следовала за мною по пятам.

И совсем перестала повиноваться.

Я мог десятки раз твердить ей, что уборка моего кабинета и приемной должна производиться исключительно в мое отсутствие.

Раздосадованная, она выслушивала меня, но на следующий день снова вкрадывалась ко мне, как мышка, — легонький нажим на дверную ручку я слышал прежде замочного щелчка — и принималась вытирать пыль, с предельной осторожностью перекладывая с места на место книги и прочие предметы.