Кашпар Лен-мститель — страница 25 из 48

Его рассуждения были в значительной степени пустыми. Мне казалось, он старался скрыть свое нетерпение прочесть в моих глазах осуждение или поддержку. Но я понял. «Что ты скажешь об этом, что, а?» — спрашивали его глаза, в то время как губы произносили нечто совсем иное.

— А впрочем, письмо короткое, — продолжил доктор Слаба, — ничего в нем нет особенного, никаких особых признаний и заверений. Да Юленька и не владела высоким стилем. Начинается оно сухо, подробным описанием того, как она постучала в дверь, как пан Слаба открыл ее, и Юленька сунула письмо в щелку. «Моя единственная ошибка, — пишет она дальше, — была в том, что я спросила его, будет ли ответ. Он распахнул дверь, порвал письмо и сказал: «Я отвечу прямо сейчас, входите, барышня!». И втащил меня к себе. Я не смогла убежать, потому что руки и ноги мои одеревенели, я ни вдохнуть, ни выдохнуть не могла, не то что крикнуть...» Она не пишет, что произошло между ними, и заканчивает письмо буквально так: «Сначала я сразу хотела броситься в реку, как вы однажды посоветовали мне, но мне так хотелось еще раз повидать вас! Прощайте навсегда. С совершеннейшим почтением искренне ваша Юлия Занятая». Интересно, что вот это «с совершеннейшим почтением» вписано над строкой позже и вставлено галочкой. А в самом конце она сделала приписку: «Пришлось немножко переделать. Пожалуйста, не сердитесь на меня, но другого выхода для меня нет. Благодарная за все Ю. ...»

Прихрамывая возле меня, доктор то и дело останавливался, чтобы оттянуть мой уход. Наконец, он взял меня за локоть и развернул к себе.

То была немая просьба ответить наконец на вопрос: «Так что же вы в конце концов думаете по этому поводу?»

Мне было что сказать, но я хотел сделать это в самом конце визита, а до импровизированного мостка было еще довольно далеко.

Я перевел разговор на Индржиха, поинтересовавшись, что с ним сталось.

Как и следовало ожидать, вопрос пришелся не по душе доктору Слабе. Он трижды всплеснул руками, будто отмахиваясь. Но потом все-таки ответил:

— Даже не спрашивайте!.. Несчастный... Я был настолько уверен, что он удерет в тот же день и я никогда его больше не увижу, что даже не спрашивал о нем. На следующее утро мне доложили, что он лежит в своей комнате больной. Я бегу наверх и застаю его без сознания в страшной горячке. Во время осмотра я обнаружил на его груди чудовищные следы уколов, а вскрытый термостат в лаборатории подтвердил страшную догадку: он ввел себе огромную дозу препарата, тщательно приготовленного мною из разных культур gonococc Neisseri для испытаний на человеке. Индржих хорошо знал, как я боялся впервые применить препарат, как старался всячески снизить его вирулентность, знал, что на успех в будущем можно рассчитывать лишь после клинического анализа реакции первого испытуемого. Я не мог иначе истолковать его поступок, и мое мнение впоследствии подтвердилось: это было самопожертвование, вынесенный самому себе приговор; своего рода расчетливое самоубийство, дававшее надежду выжить. В обоих случаях своим героизмом он искупал подлость по отношению к Юлии и одновременно делал вклад в мои исследования, в мою науку. Он долго хворал, жизнь его висела на волоске, и это вполне можно считать искуплением, не говоря уже о том, что с тех пор он хромает на обе ноги, как это случается у детей после воспаления двигательного центра коры головного мозга, исследованного Берингом[183]. Боюсь даже, поражен не один двигательный центр... Право, ему не откажешь в том, что он доблестно послужил науке, избавив ее от меня: я уничтожил всю свою лабораторию и отказался от какой-либо практики.

Мы подошли к мостку.

После слов доктора, столь же горьких, сколь и циничных, я решил вовсе промолчать и протянул руку на прощанье.

— Позвольте, — возразил Слаба, — все это я рассказывал вам не для того, чтобы вы пожали мне руку и откланялись. Согласитесь, моя исповедь потребовала от меня кое-каких усилий, а ведь люди исповедуются затем, чтобы получить отпущение грехов. К тому же у меня есть средство выудить у вас это отпущение — я попросту не пущу вас на ту сторону...

Жалкая шутка отчаявшегося человека.

— Стало быть, исповедуясь, вы тем самым признаете свою вину, любезный доктор? — спросил я со всей серьезностью.

— Любезный профессор, — тем же тоном возразил доктор Слаба, — я ждал от вас этого вопроса, и, смею заверить, именно он был истинной целью моей исповеди, к вам обращенной! Я, милостивый государь, вижу вину прежде всего в злом умысле, а у меня его не было. Впрочем, где нет вины умышленной, может случиться еще роковая ошибка... Вот в этом я себя виню, и только в этом. Мой эксперимент был такой роковой ошибкой и, уверяю вас, тем горше, тем мучительнее угрызения совести, ибо подобная ошибка — промах интеллекта, в то время как недобрый поступок — изъян души. Поверьте мне, я из тех, кого просчет ума удручает больше чем сердечная злоба — в этом мораль моей истории, Терзаемый этими муками, я приговорил себя к изгнанию, и потому я здесь. А Индржиху написал дарственную — ему перешло мое состояние в Праге... Теперь надеюсь, вы признаете, что мое покаяние было искренним и действенным: он богат теперь, а я беден, живу в глуши на теткиных хлебах...

— Ну, такой жизни в глуши можно лишь позавидовать, пан доктор, — заметил я, — если не ошибаюсь, на райском острове вы обрели и семейное счастье...

— Ах, это совершенно другая история... С моей тетей жила ее внучка. В первый год моего пребывания здесь я вовсе не замечал ее, впрочем, как и тетю. Но однажды зимой, перед самым рождеством, к нам с гор спустился один местный житель, из тех, что живут там, в лесах, у черта на куличках. Скорее, говорит, скорее в горы, внучке совсем плохо! С чего это ей плохо, спросила тетка, но старик плечами пожал так, что она сразу поняла, в чем дело. А кто с ней остался, спрашивает. Никого, одна с козой, сказал старик — подобный ответ не редкость в краю лесных хуторов. Времени на раздумья не было; тетя сказала, что пойдет с нами. Тут ее внучка Маркета запротестовала: не пущу, говорит, тебя, бабушка, сама пойду, тем более что Грета — моя подружка... Тетя перекрестилась и стала вслух читать «Богородице дево, радуйся», шнуруя Маркете ботинок, второй девушка сама обувала; потом тетя закутала ее в толстый шерстяной платок и благословила.

Мы пошли. Я тетю предупреждал, что Маркете хоть и восемнадцать, но она девица еще, стоит ли брать ее с собой, на что получил ответ, который в первый — но только в первый! — момент просто потряс меня: «Ежели одной восемнадцатилетней девице суждено стать матерью, другой пусть это послужит уроком!» Как бы там ни было, мне был нужен ассистент, поэтому я не стал более сопротивляться... Увы, старания наши оказались напрасны: когда мы добрались до места, в живых осталась одна коза, уже упомянутая дедом. Несчастная же Грета умерла от эклампсии[184], так и не разродившись. Маркете путешествие не прошло даром — вниз я тащил ее на спине, и до самой весны она пролежала с тяжелым воспалением легких. Имейте в виду, что три часа ходьбы в горы летом — все равно, что один зимой по сугробам. Уже на вершине Маркету трясла лихорадка, добавьте еще и переживания... Выздоравливала она долго, а когда поправилась и совсем окрепла, моя благоразумная тетя как-то поймала меня в саду, чтобы поговорить о важном деле. Разговор закончился решительным ее заявлением: «Und I will tos net! Fohr holt wieda wech, Svatopluk!»[185] Она меня и до сих пор Сватоплуком называет, не иначе. Я согласился, что лучше мне уехать отсюда навсегда. Маркета не должна была знать о моем отъезде, и мы решили, что ночью я исчезну... В лесу за рекой один ствол показался мне подозрительно толстым, вдруг из-за него показалась... Маркета! Подслушав наш разговор, она перешла речку вброд повыше острова и направилась мне навстречу. Об этом нетрудно было догадаться, так как она вымокла по пояс. Я не раздумывая схватил ее в охапку и отнес назад, домой: дело хоть-и происходило в июне, ночи все же стояли прохладные, и, не помоги я, ей пришлось бы снова лезть по пояс в воду... С тех пор я здесь и осел и рассчитываю прожить тут до самой смерти...

— От души желаю вам этого и надеюсь, до самой смерти вы будете счастливы, — сказал я доктору и, не одолев искушения, спросил: — А что же, тень Юленьки с пятью ямочками на лице так ни разу и не потревожила вашего счастья?

— Бога ради! — отступил доктор во тьму. — Ведь я целых полдня только и говорю что о ней лишь затем, чтобы вы сказали свое слово и освободили меня от ее тени!

— Вот уж не знаю, дано ли мне это... — возразил я, помолчав, ибо последнее слово в деле, где я был высшим судией, надлежало взвесить очень тщательно...

Вдруг я почувствовал неодолимое желание встать на защиту отвергнутой, несчастной Юлии Занятой и без всяких околичностей выпалил:

— Если бы в роковой день Юлией не овладел Индржих, вы сделали бы это в тот же вечер, любезный доктор! Но этого не произошло, о чем вы будете сожалеть до самой смерти, ибо именно такова была конечная цель вашего «психофизического эксперимента»! Ну, пора и честь знать... Прощайте!

Ни звука не проронил в ответ доктор Слаба! Схватив мосток за перильца, он молча перекинул его через речку в такой ярости, что только лебедка взвыла.

Мой собеседник, безусловно, признал правоту моих слов, ибо не только руки мне не подал, но и на прощанье мое ответил не сразу.

Я молча перешел по мостку на другую сторону и только тогда услышал вслед:

— Прощайте!

Мосток заскрипел, но медленно, степенно.

Меж низкими откосами над речным руслом быстро поднималась полная луна — ясная, лишенная фантастического ореола и вовсе не кажущаяся огромной, как обычно в облаках тумана, заволакивающих восток.

Когда я по пути к своему охотничьему домику поднялся на вершину горы, луна прочно заняла свое место, но ветер никак не успокаивался, хоть и вымел с неба клочья облаков все до единого, точно не желал оставлять на ее лике ни одной мечтательной черточки; трезвым взглядом окидывала луна остроконечный лес, стройными рядами тянувшийся к острову доктора Слабы.