Каспар, Мельхиор и Бальтазар — страница 11 из 40

Бурная радость, с какой я встретил возвращение драгоценного портрета, ввела в заблуждение моего отца. Он решил, что дело решено. Чтобы установить, с кого списан портрет девушки, он успел направить многочисленных гонцов к караванщикам, прибывшим с севера и северо-востока. А теперь послал пышное посольство в Самариану, летнюю резиденцию сатрапа Гиркании. Три месяца спустя мы с Мальвиной стояли рядом под покрывалами, скрывавшими наши лица, как того требовала традиционная брачная церемония в Ниппуре, и стали мужем и женой, не успев ни увидеть друг друга, ни услышать, как звучат наши голоса.

Я полагаю, никого не удивит, что я с пылким нетерпением ждал минуты, когда Мальвина откроет мне свое лицо, чтобы оценить ее сходство с портретом. Казалось бы, вполне естественное желание. Но, если подумать, на самом деле это был нелепый парадокс! Ведь портрет — неодушевленный предмет, который сотворен рукой человека по первородному образу живого лица. Это портрет должен быть похожим на лицо, а не лицо на портрет. Но для меня началом всех начал был портрет. Без настояний отца и моих приближенных мне бы и в голову не пришло подумать о Мальвине с берегов Гирканийского моря. [5] Мне было довольно образа. Я любил его, а реальная девушка могла взволновать меня только отраженно, в той мере, в какой ее черты повторили бы мое любимое творение. Каким словом определить странное извращение, коим я был одержим? Я слышал, как одну богатую наследницу, жившую в одиночестве с целой сворой борзых, которым она, по слухам, расточала самые жаркие ласки, называли зоофилкой. Может, для меня персонально стоит изобрести слово иконофил?

Жизнь состоит из уступок и соглашений. Мы с Мальвиной приспособились к обстоятельствам, которые, хотя и возникли из недоразумения, оказались, однако, терпимыми. Портрет-зеркало всегда висел на стене нашей спальни. В каком-то смысле он хранил нас во время наших супружеских забав, и никто, даже сама Мальвина, не мог бы заподозрить, что этому портрету предназначался весь мой любовный пыл. Однако годы шли, неумолимо углубляя пропасть между портретом и моделью. Мальвина пышно расцветала. Все в ее лице и теле, что к тому времени, когда мы поженились, еще сохранялось от детства, ушло, уступив место величавой красоте матроны, предназначенной царствовать. Пошли дети. И каждые последующие роды все больше удаляли мою жену от смеющегося и грустного образа, который по-прежнему воспламенял мое сердце.

Моей старшей дочери было, наверно, лет семь, когда произошла маленькая сцена, на которую никто не обратил внимания и которая тем не менее перевернула мою жизнь. Миранда, доверенная попечениям няньки, редко заглядывала в комнаты родителей. Поэтому, когда мы зазывали ее к себе, она расширенными от любопытства глазами оглядывала окружающее. В тот день девочка подошла к супружеской постели и, подняв голову, указала пальцем на маленький портрет-зеркало, ее охранявший.

— Кто это? — спросила она.

И вот в то самое мгновение, когда она произнесла эти бесхитростные слова, я, словно при вспышке молнии, распознал на ее наивном, очень бледном, освещенном голубыми глазами личике, казавшемся особенно крошечным среди волн густых черных кудрей, — так вот, я распознал на нем выражение капризной задумчивости, свойственное портрету, на который она указывала, словно металл, вновь обретя свои зеркальные свойства, отразил образ этой маленькой девочки. От глубокого и упоительного волнения у меня на глазах выступили слезы. Сняв портрет со стены, я привлек к себе дочь и приблизил портрет к ее юному личику.

— Вглядись получше, — сказал я. — Ты спрашиваешь, кто это? Вглядись получше, это кто-то, кого ты знаешь.

Миранда упорно хранила молчание, молчание жестокое и оскорбительное по отношению к матери, которую она решительно не узнавала в этом юном портрете.

— Ну так вот, это ты, ты, какой ты скоро станешь, когда немного подрастешь. Поэтому возьми этот портрет. Я тебе его дарю. Повесь его над своей кроватью и каждое утро, глядя на него, говори: «Здравствуй, Миранда!» И ты увидишь, как с каждым днем ты все больше будешь походить на этот образ.

Я поднес портрет к глазам дочери, и она послушно, с детской серьезностью произнесла: «Здравствуй, Миранда!» Потом сунула портрет под мышку и убежала.

На другой же день я объявил Мальвине, что отныне у нас будут раздельные спальни. А вскоре смерть моего отца и наша коронация стерли воспоминание об этом жалком эпилоге нашей супружеской жизни.

* * *

Я ощупываю, всматриваясь в него и словно пытаясь прочитать в нем предсказания будущего, сгусток мирры, который давным-давно подарил мне Маалек, видевший в мирре вещество, обладающее свойством увековечивать преходящее, то есть превращать бренную плоть людей и бабочек в нетленную. В самом деле, вся моя жизнь разыгрывается между двумя этими понятиями: время и вечность. Ибо в Греции я нашел именно вечность, воплощенную в божественном племени, неподвижном, полном очарования и озаренном солнцем, которое само — статуя бога Аполлона. А мое супружество вновь погрузило меня в толщу протяженности, где все — старение и перемена. Я увидел, как сходство юной Мальвины с восхитительным портретом, который я полюбил, с каждым годом все больше стирается под «приметами возраста», проступающими в облике принцессы с берегов Гиркании. Теперь-то я знаю, что обрету понимание и покой только тогда, когда увижу, как мимолетная и пронзительная правда человеческого слилась в едином образе с божественным величием вечности. Но можно ли вообразить себе сочетание более невероятное?

Государственные дела много лет удерживали меня в Ниппуре. Но потом, уладив самые основные внутренние и внешние трудности, которые оставил нерешенными мой отец, а главное, поняв, что высшее достоинство государя — уметь окружить себя людьми даровитыми и честными и доверяться им, я смог предпринять одно за другим ряд путешествий, истинной, да и нескрываемой целью которых было познакомиться с художественными богатствами соседних стран, а если возможно, и приобрести их. Я сказал, что государь должен уметь доверяться министрам, им самим назначенным, но при одной оговорке: не надо искушать судьбу и, дабы избежать беды, следует принять необходимые меры предосторожности. Я окружил великим почетом старинную службу пажей — юношей благородного происхождения, которых отцы посылают ко двору, чтобы, состоя при государе, они приобретали знания и знакомства, могущие им пригодиться впоследствии. Уезжая из Ниппура, я доверял ключевые должности только тем из моих приближенных, которые отпустили со мной в дорогу по крайней мере одного из своих сыновей. Таким образом, меня сопровождала блестящая свита молодых людей. Они оживляли наше странствие, пополняли свое образование, знакомясь с обитателями и с искусством чужеземных стран, и в то же время были как бы заложниками, оберегая вельмож, оставшихся в Ниппуре, от искушения совершить государственный переворот. Моя затея имела успех; учрежденный мной институт пажей даже зажил своей независимой жизнью. Повинуясь склонности, столь свойственной молодым людям, мои пажи, к которым присоединились и мои собственные сыновья, основали своего рода тайное общество, эмблемой которого стал цветок нарцисса. Лично мне нравится этот наивный вызов — признание в любви, которую юность безотчетно испытывает к самой себе. Опыт, приобретенный в наших совместных поездках, известное отторжение от ниппурского общества, крупица презрения к столичным домоседам, закоснелым в своих привычках и предрассудках, способствовали тому, что мои Нарциссы превратились в революционное политическое ядро, — я многого жду от них, когда для меня наступит время удалиться от власти вместе с моими сверстниками.

Само собой, одно из наших первых путешествий мы совершили в Грецию и в соседние с ней страны. Мне хотелось, чтобы мои молодые спутники испытали восторг, подобный тому, какой я сам пережил двадцать лет назад, и, когда мы погрузились в Сидоне на финикийский парусник, нас снедало радостное нетерпение. Но то ли годы изменили мое видение, то ли на меня так действовало присутствие молодых пажей, я не нашел в Греции моего отрочества, зато я открыл другую Грецию. Мои Нарциссы, предприимчивые и жаждущие новых знакомств, очень быстро обжились в обществе афинской молодежи, и вообще-то гостеприимном и открытом. С легкостью, меня удивившей, они усвоили его язык, переняли манеру одеваться, стали завсегдатаями античных бань, гимнасиев и театров. Они слились с ним настолько, что иногда я с трудом отличал моих слуг от эфебов, заполнявших парильни и палестры. Я гордился успехами Нарциссов и заранее радовался благотворному влиянию, какое они окажут на городских домоседов Ниппура. Я был доволен даже тем, что они безоговорочно приобщились к известной форме любви, которая сделалась отличительной чертой Греции, — хотя она распространена повсюду, только там ею занимаются спокойно и открыто; на мой взгляд, эта форма любви способна внести некоторое разнообразие, бескорыстное и безобидное, в вынужденную тягостную гетеросексуальность брачных союзов.

Но в этом городе, гений которого ослепил когда-то мир, были не только гимнасты, актеры, учителя фехтования и массажисты. Я проводил восхитительные вечера под увенчанными листвой портиками, за чаркой белого фасоского вина в беседах с мужчинами и женщинами на редкость образованными, скептичными, всем интересующимися, тонкими, забавными и умеющими как никто в мире принимать гостей. Однако вскоре я понял, что мне нечего ждать от людей, пусть высокоцивилизованных, но чья душевная сухость, поверхностный ум и бесплодное воображение создают вокруг ощущение почти полной пустоты. Мое первое путешествие в Грецию познакомило меня только с богами. Во второй раз я увидел людей. К сожалению, между первыми и вторыми не было никакой связи. Быть может, много веков назад эту землю населяли крестьяне, солдаты и несравненные мыслители, которые были накоротке с Олимпом. Они постоянно общались с полубогами, фавнами, сатирами, Кастором, Поллуксом, Гераклом, титанами, кентаврами. Кроме того, были гении, чей мощный голос доносится до нас из глубины веков, — Гомер, Гесиод, Пиндар, Эсхил, Софокл, Еврипид. Те, кого я встречал теперь, не были их прямыми наследниками, не были даже наследниками наследников. Образ Греции моего первого путешествия был возвышенным. Однако во время второй поездки я вынужден был признать, что образ этот — маска, за которой нет лица, но зияет пустота.