Кассиопея — страница 48 из 51

Мингю ничего не успевает подумать – отворачивается прежде, чем случается то, чему он даже в мыслях не позволял жить. Чужое дыхание щекочет щеку, сползает вниз к шее и будто в петлю заворачивается. Чонхо тихо смеется и упирается лбом в его висок.

У Мингю перед глазами – темно-фиолетовое небо. У Мингю перед глазами – пять мигающих звезд, которым он уже давно дал имя сам. У него перед глазами его собственный мир, который в одно мгновение стал совсем другим, но почему-то оказался еще ближе. И он тонет в ярком свечении Сеульской башни, которой уже давно пора заткнуться, потому что для него это слишком.

У Мингю перед глазами – темно-фиолетовое небо, в сердце – разлом с сочащейся наружу необходимостью, а на щеке – чужое теплое дыхание, которое скользит выше и путается в волосах вместе с рукой, которой Чонхо ведет от затылка выше. Мингю глаза закрывает, позволяя фиолетовому небу продолжать пульсировать на изнанке век, но сердце закрыть не может – от чужого безмолвного крика, который звенит в воздухе вместе с цепями, что на его руках и ногах болтаются. Они звенят тишиной. Мольбой.

Необходимостью.

Но Мингю не нужно ведь. Ему бы в свой мир вернуться. Ему бы посмеяться вместе с Тэёном над тем, что произошло. Сшить свою разорванную на лоскутки жизнь, построить на руинах нечто, что напомнило бы прежний смысл. Вернуть Санхёну ключи от дома, потому что нашел свое жилье. Ему бы жить начать заново, потому что хочет, господи, так хочет теперь.

Почему?

(Из-за кого?)

Мингю не сопротивляется, когда Чонхо проводит пальцами по его подбородку и разворачивает обратно лицом к себе. Мингю не сопротивляется, не пытается вырваться, сбежать, исчезнуть. Он ничего не может сделать уже – только глаза открыть. Лишь на мгновение, на секунду, обломок бесконечности, который острым в горло изнутри впивается.

Открывает только для того, чтобы закрыть снова, хороня лавандовое небо у себя под сердцем.

И сам тянется вперед, целуя Чонхо, у которого губы почему-то бесконечно холодные – прямо как сомнения, которые все еще тают внутри него, как первый снег на пальцах. И Мингю вдруг согреть хочется, поделиться теплом, которого в нем нет вовсе, но все происходит совершенно наоборот. Так всегда было. Все эти недели. Просто потому что Чонхо, кажется, не умеет иначе.

Ему дали жизнь, которую он только теперь может рассмотреть сквозь призму отрицания и саморазрушения. И так больно сейчас, если честно. Так больно чувствовать, как тебя целуют, крепко прижимая к себе, и понимать, что у поцелуя вкус будущего, которого у них нет. Вместе – нет. Оно было потеряно еще до того, как они захотели его найти. Но Мингю хочет вдруг. Он так много всего хочет в этот самый момент, господи.

У Чонхо губы все еще холодные, у него – горячие, но согреть не могут. Ладони Чонхо обжигают щеки и ниже, проходятся тлеющим желанием большего по шее, у него же руки – абсолютно ледяные, мажут тающим льдом по чужим плечам, заставляя вздрагивать. У них общего нет ничего совсем, кроме поцелуя этого.

Между ними лишь осознание, что пути назад нет. А впереди – только будущее, что умерло до них.

За окном начинается дождь, который – Мингю знает – закончится до того, как наступит ночь.

15

Кофе кажется настолько сладким, будто кто-то от души навалил в кружку сахара, и Мингю морщится, с трудом сглатывая. По языку продолжает мазать приторным, но вместо того, чтобы запить водой, он делает новый глоток. Еще и еще – пока не выпивает все залпом, чудом не спалив пищевод. Чонхо смеется и забирает у него кружку, к раковине подходит, моет ее. Ого, Мингю думает, с каких это пор почести такие.

Их знакомство началось с колючих недомолвок и вязкого молчания, продолжилось недопониманием, которое множилось на (не)желание шагнуть навстречу, а закончилось… Чем закончилось? Оно закончилось разве? Мингю смотрит в чужую спину и думает, что закончится оно чем угодно, но не тем, что было вчера, потому что это просто случайность, просто капитуляция перед моментом, которые случаются – у всех случаются, даже у Мингю, – но никак не то, что могло бы быть в другое время и в другом месте.

Как бы все сложилось, если бы Мингю не был Мингю? Как бы все сложилось, если бы сейчас над ним небо было голубое, а не сиреневое? Как бы все…

(Какая разница?)

Утром он долго смотрел на шторы на окне. Лежал, не двигаясь, и сверлил взглядом полупрозрачную ткань, которую видел уже много раз, и пытался принять реальность, что нависла сверху мутным облаком. Она нависла, она почти голову к подушке придавливала, но Мингю боролся – все еще не двигаясь и дыша тихо, размеренно, через раз. Делал вид, что до сих пор спит, хотя глаза уже давно открыты. Так же всегда бывает. Ты смотришь на реальность, видишь все ее острые углы, чувствуешь ее дыхание на собственном лице, но до последнего прикидываешься неживым. Надеешься, что не заметит. Что стороной обойдет. Что решит, будто ты и правда мертв уже давно и нет смысла макать мордой в новую лужу.

Надеешься всем сердцем, да, но забываешь, что принял эту реальность еще в тот момент, когда позволил случиться тому, что поставило под вопрос все твое настоящее. И реальность смеется тебе в лицо, растворяется в чужом дыхании, что щекочет твое ухо, и говорит знакомым голосом: «Доброе утро». А Мингю смотрит на Чонхо, который перевесился через него, опершись рукой о кровать, и думает, что блядь.

Чонхо с утра всегда смешной – со взъерошенными волосами, заспанными глазами, с отпечатком складок подушки на щеке. Мингю думает, что просыпаться вот так и вправду неплохо – тепло, уютно. И то, что ты чувствуешь кого-то настолько запредельно близко, – не кажется чем-то неправильным и перечеркнутым сто раз красными полосами. Не кажется. Он знает, что нет. Но все равно прикрывает глаза на несколько долгих секунд, за которые в мыслях мелькает все, от чего грудь сдавливает с такой силой, что того и гляди ребра сломаются вовнутрь.

Мингю не хочет думать. Вспоминать не хочет тоже. Как он поцеловал Чонхо, а тот – в ответ. Мингю не хочет вспоминать, как они целовались на балконе, а после – в комнате. Не хочет, блядь, так не хочет, но все равно делает это – разглядывая чужие руки, которые ставят кружку в кофеварку. И он так ненавидит себя в этот момент, как ненавидел только тогда, несколько лет назад, когда не смог помочь самому близкому человеку. Мингю не смог тогда. И, кажется, не может и теперь.

(Тебя предупреждали. Тебя предупреждали. Тебя предупреждали.)

(Нет?)

Чонхо улыбается – легко и в то же время слепяще ярко, будто безумно счастлив в этот момент. Мингю глядит на него и тоже счастливым быть не может, хотя должен, потому что вот – вот оно. И оно выжигает его теплом изнутри и снаружи просто самим фактом своего существования. Но Мингю не может. Ему губы жжет тем, что он не хочет вспоминать, но вспоминает все равно, потому что реальность – сука, которая уже давно его проглотила. Ему оба легких выжимает до последней капли, ему горло подпирает рвущимся наружу признанием, что ему нужно.

(Но.)

Ему что угодно, но Мингю не может, потому что уже хлебнул. Потому что знает, как это бывает. Потому что землю носом вспорол когда-то, забыв обо всех смыслах, забыв о разумных за и против, послав все к черту. Но сейчас не в силах уже. Помнит о том, что у всего есть срок годности. Он разный бывает – срок этот. И хорошо, когда на этикетке дата значится: ты заранее готов.

(Мингю не готов.)

Их знакомство началось с колючих недомолвок и вязкого молчания, в котором тонули оба, но теперь почему-то тонет только Мингю. Он не чувствует напряжения, не чувствует скованности, но все равно молчит, тычась рассеянным взглядом куда угодно, лишь бы не Чонхо в глаза, потому что не надо, не сейчас, лучше чуть попозже, когда пиздец внутри поутихнет. Как глуп и слаб он был, насколько рассеян, что позволил чувствам управлять разумом, раз по губам до сих пор чужим теплом жжется?

Чонхо не спрашивает. Не говорит ничего многозначительного, не бросает странных взглядов. Он варит кофе – два раза, – который Мингю дико сладким кажется, хотя сахара в нем нет. Он улыбается легко и приятно, так тепло и хорошо, но в груди все равно щемить начинает. Мингю в ответ не улыбается – только взгляд опускает и отсчитывает про себя секунды. Те самые, которые перетекут в часы, а после – дни. Которые потом закончатся в один миг.

Многие говорят: «Живи моментом». Это не для него. У него все эти моменты вывернулись спиралью и задушили друг друга, потому что жить ими нельзя, если знаешь, что совсем скоро они просто исчезнут и сгинут в воспоминаниях, которые поблекнут со временем. Он не хочет просто помнить. Он хочет, чтобы так всегда было и чтобы не надо было забывать и отдавать в руки глупой памяти, которая с годами картинки в голове делает черно-белыми.

Многие говорят: «Пользуйся моментом». Мингю не может. Не может использовать то, что ему дано, потому что знает, что это сделает больно всем – не только ему. Потому что это будет мазать по щекам соленой горечью, драть горло надрывным молчанием и клубиться сигаретным дымом в давно черных легких. Есть ли смысл быть счастливым минуту, если знаешь, что потом до конца своих дней будешь дышать только спертым воздухом, который порвет тебя изнутри на ошметки?

Нет, Мингю думает. Смысла – ноль.

(Смысла никогда не будет ноль.)

Чонхо не пытается до него дотронуться. Не пытается быть ближе, хотя ближе уже некуда, а смотрит только. Он всегда смотрел, но Мингю только сейчас осознает это. Начинает отсчитывать про себя чужие взгляды, как секунды до краха. До смерти чего-то внутри, до падения целых цивилизаций, которым осталось жить всего ничего. Секунды капают, растворяются, но взглядов не становится меньше – только оттенки новые приобретают. И названий у них нет, как и у тех звезд, что загораются над их головами с наступлением ночи.

Перед началом первой пары Чонхо не уходит – вместе с Мингю заходит в здание его факультета. Садится рядом, в телефоне играет какое-то время, с Сонёлем болтает потом. Мингю наблюдает за ними до самого начала занятия, а потом теряется взглядом в строчках раскрытой перед ним тетради. И думает: почему так? Почему произошло все то, что произошло? Почему сейчас происходит то, что происходит?