Катаев пишет новую книгу! А мы-то думали… “Валентин Петрович!” – взмолились мы. Катаев не заставил себя упрашивать, сбегал наверх, принес рукописные страницы и прочитал что-то о старике, который долго моет разноцветные бутылки в переделкинском пруду. Выслушав, мы сказали соответствующие слова и заспешили к последней электричке. До станции шли молча. И лишь на перроне переглянулись. “Да-а, – протянул Аксенов, – по-моему, Валентин Петрович малость сбрендил”. “Впал в маразм”, – подхватил я. И в вагоне мы рассуждали о типичной судьбе советского классика: дескать, все они – авторы одной-двух хороших книг, а уж годам к шестидесяти им писать нечего или пишут бред собачий».
Как-то в новогоднюю ночь, вспоминает Павел, отец «чуть заплетающимся от выпитого бордо языком принялся читать еще утром написанные строчки»: «Я вслушивался в папино чтение и, когда он закончил, схватил его руку с мозолями на крепких, точно из кости вырезанных пальцах, соприкасающихся с авторучкой, и со слезами восторга на глазах поцеловал ее…»
После выхода «Святого колодца» Гладилин осознал, какую вещь он посчитал «маразмом»: «Катаев возродился, как феникс из пепла… Мэтром русской литературы».
Не отставал и Аксенов: «Семидесятилетие для него оказалось не унылым тупиком, а вершиной жизни».
«Фурор, – вспоминала реакцию литературной среды журналист, дочь главреда «Знамени» Надежда Кожевникова. – Явлено было чудо: новый, никому до того не известный писатель. С той же фамилией, всем знакомой, но ошарашивающий бьющей наповал новизной».
Даже Эренбург, не уважавший Катаева-человека, как пишет его биограф историк Борис Фрезинский, «с восторгом читал “Святой колодец”, чего не скрывал».
Размышляя о причинах этого творческого переворота, Гладилин предполагал, что все дело в больнице: «Ведь у него была на операционном столе клиническая смерть… Что такое “Святой колодец”? Это взгляд на жизнь после смерти».
Сценарист Алексей Спешнев вспоминал, как встретил по-европейски нарядных Катаевых.
«– Какие-то вы очень хорошенькие, – заметил я.
– Это я хорошенький, – заявил Валентин Петрович.
– Почему именно вы?
– Перестал врать.
Я все понял.
Несколько лет назад Катаев перенес тяжелую операцию, был на грани смерти и после этого как художник неузнаваемо переменился».
А Александр Гладков записал в дневнике: «И. Г. (Эренбург. – С. Ш.) говорит, что Катаев ему сказал, что он после операции дал клятву изменить жизнь: не дружить с подлецами… и писать, что хочется…»
«В “Святом колодце” Катаев художественно осознал свою жизнь как небытие, – писал критик Станислав Рассадин, – как жуткую фантасмагорию, осложненную псевдозаботами и псевдожеланиями».
Клинической смерти не было, – утверждает родня Катаева. Но Гладилин почувствовал что-то важное и верное. Смерть Катаев пережил. Еще в юности. И с тех пор нес в себе сладкий яд галлюцинозной, физиологически точной, но одновременно распадно-бредовой, пограничной – между явью и небытием – прозы, так что даже в образцово-румяных текстах этот сладкий яд прорывался фонтанчиками.
По Гладилину, придя в себя после операции, «Катаев понял, что и он может умереть, что общественная и редакторская карьера – это пустое, что надо торопиться реализовать свой талант».
Только ли после операции? Может быть, всегда понимал… И всегда, при деланом легкомыслии, пропускал свою воздушную и беспощадную литературу через себя. Олеша писал: «Я помню, как физиологически вел себя во время работы Катаев. Я жил у него и ложился спать в то время, когда он еще работал. Еще не заснув, я слышал, как он сопит, таскает подошвами по полу; то и дело он бегал в уборную…»
Но то, что под конец жизни у него возник трагический азарт мчащегося наперегонки со смертью, – это так.
Если бы не его новая проза, взялся бы я за эту биографию?..
«Святой колодец» – нежданный и гипнотизирующий.
Цепь превосходных описаний – как бы причудливо меняющих форму облаков, иногда смешанных между собой, иногда с ясными сюжетными прогалами.
Сквозная линия – ассоциативно уловленная близость между операционной и салоном самолета… Кстати, мотив операционной уловил у Катаева еще в 1930-е годы пародист Александр Архангельский: «Вокруг меня простирались хирургические простыни пустынь, пересеченные злокачественными опухолями холмов и черной оспой оврагов… Марлевый бинт дороги…»
Какими бы простаками и тугодумами ни считались партийные начальники, сложный текст «Святого колодца» был подвергнут быстрой дешифровке.
Дешифруем его и мы.
Перед тем как вырезать аденому, повествователю делают укол и он погружается в миражи: цветной поток воспоминаний о жизни – это и есть тот свет.
Катаеву, боровшемуся с реальностью через детальнояркое ее утверждение и одновременно отрицание, всегда особенно сочно удавалось передать бред (например, тифозный), и теперь он был, как говорится, в теме.
«Темные ласковые глаза гипнотизера» у хирурга. Глубокий сон… Вся жизнь – череда снов. Во сне «удлиненные глаза гипнотизера» у Сталина…
Частично это как бы дневник переделкинской жизни «на покое», домашняя тетрадь, без всяких пояснений и ссылок для посторонних. Выросшие дети Шакал и Гиена, аспирант и переводчица, заботливая жена. Обожаемая внучка Валентиночка: «Маленькие детские ручки, крепенькие и по-цыгански смуглые, с грязными ноготками… Пытливо-разбойничьи воробьиные глазки». Возникает и «Олег в штатском», не кагэбэшник, как мог бы решить иной читатель, а катаевский зять – военный. Описание поездки в Грузию с отвратительным спутником, «тягостным другом»… Насмешливо изображенные какие-то «гости дома»… И наконец, большущий, основной кусок про Америку, включая визит в Лос-Анджелесе к любимой с юных лет…
А всё вместе – поэма прощания с жизнью…
«Мы медленно и безболезненно, разматываясь, как клубок шерсти, съеденной молью, стали разматываться, разматываться, разматываться, превращаясь в ничто.
Нам совсем не было страшно, а только бесконечно грустно».
А еще в этой повести есть тайна метафоры.
Нет, это не ремесленническое упражнение в сравнениях, не поверхностная игра ума, а какая-то магическая точность попаданий, чудо переклички предметов и как бы рождения их заново, что заставляет вспомнить о библейском сотворении человека по высшему «образу и подобию» и предположить метафизичность настоящих метафор. Одновременно напоминают о себе законы природы – взаимосвязь и сходство всего сущего.
«Святой колодец» стал манифестом солипсизма (столь явно проявившегося в повести о Ленине) – мир таков, каким его видишь: «Я увидел девушку, которая стояла, прячась за цветущим кустом, между двух молоденьких черных кипарисов… Я опустил горячую полотняную штору и продолжал писать, а когда я пишу, то время для меня исчезает и не мешает моему воображению». Закончив писать, он отдернул штору и обнаружил, что никакой девушки нет, это так разросся куст. «Что же здесь действительность и что воображение? И в чем разница: был ли это розовый куст или семнадцатилетняя девушка?»
Неужели есть только «я» наблюдателя?
Сосед по Переделкину Евгений Поповкин, главный редактор журнала «Москва», повстречав Катаева на прогулке и узнав о его новой повести, пообещал взять в журнал вне очереди. Прочитав, сообщил, что она идет через несколько месяцев. Редактором повести была назначена Диана Тевекелян, дочь бывшего главы парткома Московской писательской организации, затем редактировавшая роман «Мастер и Маргарита», с купюрами опубликованный «Москвой». «Молодая дама оказалась либералкой и поэтому тонко разбиралась в том, что можно печатать, а что – нельзя, – вспоминал Павел Катаев. – Отец долго вылавливал и выковыривал поправки и поправочки, на которых с такой несгибаемой настойчивостью от имени интересов государства настаивала либеральная сотрудница журнала».
А потом о рукописи замолчали, будто ее и не видели.
Катаев был подавлен, даже впадал в отчаяние. Он понял, что ее «зарубили» на самом верху. Вечерами он не писал и не читал, а отрешенно просиживал за пустым рабочим столом…
«Помню, как-то в безрадостный вечер я заглянул к отцу в кабинет, – вспоминает Павел. – Отец повернул ко мне горестное, страдающее лицо, какого я еще никогда у него не видел, и глухо сказал:
– Я – пария…»
25 ноября 1965 года Поповкин отказал Катаеву в публикации повести: «К сожалению, в настоящей редакции мы лишены возможности напечатать ее… Кстати, высказанное Вам мое и большинства членов редколлегии мнение разделили также и товарищи из организации, где мы консультировались» (очевидно, речь о Главлите).
Как тут не повторить шанхайское предсказание: «Феникс поет перед солнцем. Императрица не обращает внимания. Трудно изменить волю императрицы, но имя ваше останется в веках».
В партии вспомнили и о парии.
«Как-то вечером, – рассказывает Павел, – мы, как и обычно, пили пятичасовой, по-английски, чай – раздался звонок, и я поднялся по одному из двух пролетов лестницы к телефону. Доброжелательный голос попросил к телефону Валентина Петровича».
Звонил Игорь Черноуцан, могучая персона из отдела культуры аппарата ЦК. Он слыл либералом, ему удалось отстоять и пробить немало произведений, но при его активном участии в 1961 году роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба» был запрещен и конфискован у писателя сотрудниками КГБ.
Черноуцан сообщил Катаеву, что «в Центральном комитете прочли “Святой колодец” и не видят причин для его запрещения», но у ЦК есть просьба убрать одно сравнение – «тягостный друг» назван «человеко-севрюгой»: узнаваем Сергей Михалков.
– Значит, с рыбами сравнивать нельзя?
– Нельзя.
– А с птицей?
После небольшой паузы ответственный работник ответил:
– С птицей можно.
– Тогда я сравню его с дятлом…
В тот же вечер Катаев внес необходимую правку. Маршак обзывал Михалкова «севрюжьей мордой», Фаина Раневская «осетром», при этом уверенная, что именно так он изображен у Катаева, но в результате получился именно дятел, правда, «с костяным носом стерляди».