Катаев: «Погоня за вечной весной» — страница 28 из 144

Катаев рассказывал сыну: им пришлось продать на рынке гостиничные простыни, наволочки и полотенца.

Александров упоминал, что был в курсе всегда утаиваемых деталей катаевской жизни: «Белые его мобилизовали и произвели в офицеры. Красные арестовали». По александровской версии, Катаев был освобожден милостью Луначарского (приезжавшего в Одессу летом 1920 года), перед которым ходатайствовала делегация поэтов.

«Катаев, как и Багрицкий, был страстный любитель моря и степи, – писал Александров. – У него было обостренное чувство запаха, и он мне иногда казался красивой охотничьей собакой. В его теплых, слегка прищуренных глазах было что-то от цыганщины».

В Харьков приехал с выступлениями Маяковский.

«И когда он дошел до стиха: “Мы тебя доконаем, мир-романтик!”, – вспоминал Катаев, – то нам с Олешей показалось, что он смотрит прямо на нас».

Олеша был скорее разочарован: «Вышел, в общем, обычного советского вида, несколько усталый человек».

Художник Косарев рассказывал об этом вечере, где он в шестом ряду сидел как раз с Катаевым и Олешей: «Когда Маяковский кончил читать и наклонился, чтобы поднять лежащие на просцениуме записки, Катаев громко сказал: “Маяковский, вы знаете Алексея Чичерина?” – “Знаю”. – “А он читает ваши стихи лучше, чем вы”. И тут я не поверил своим глазам – Маяковский густо побагровел и как-то беспомощно ответил: “Ну, что ж, я ведь не профессиональный чтец…”».

Сказанное не было хамством. Московский поэт-футурист Алексей Чичерин, приехавший в Одессу в 1920-м на вечер «Коллектива поэтов», славился своим мастерством декламации. Кирсанов называл его «лучшим из литературных чтецов»: «В коротких штанишках, с голыми ногами, бритым черепом, великан, голосистый, он великолепно читал Маяковского».

Вероятно, реплика Катаева была попыткой привлечь внимание и «законтачить» (вспомним: Бунин называл поведение Вали при первом знакомстве «смелым, на границе дерзости»). Вдобавок Катаев мог попытаться подыграть Маяковскому, слегка грубияня ему в пандан. Но лишь слегка, он не стал бы рисковать – в президиуме сидело все партийное руководство, включая Ингулова.

Версию о желании познакомиться подтверждают мемуары литератора Арона Эрлиха, который оперировал катаевскими откровениями, как всегда насмешливыми, по поводу собственных неудач и устремлений: «Однажды в Харькове Маяковский давал свой открытый вечер, читал “Левый марш”, “150 000 000”. Катаев и еще несколько молодых, совсем еще безвестных в ту пору литераторов послали поэту записку. Полная самых пламенных восторгов, она заканчивалась робкими надеждами на встречу. Возможно, поэт второпях ничего не понял, не разобрался в просьбе своих молодых товарищей. Во всяком случае, ответа на записку не последовало».

Советы Ингулова

Осенью 1921 года в харьковской прессе развернулась полемика «о роли художника в революции».

В газете «Коммунист» Сергей Ингулов с 27 сентября по 2 октября опубликовал цикл статей «Люди революции» с призывом к литераторам рассказать про современные им потрясения и перемены. Он обвинял молодых, что те отмалчиваются, ссылаясь на отсутствие сюжетов и героев.

Первая статья «Где ты теперь?..» была направлена против сторонников «исторической дистанции», полагавших, что требуется время для изображения и осмысления больших событий. Он приводил пример недавнего прошлого, Первой мировой: «Художники – даже эстеты и декаденты – не пугались обращения к сегодняшнему дню». Три следующие статьи («Люди в бандитизме», «Пасечник», «Девушка из совпартшколы») были отданы фактологии – будто бы реальным людям и эпизодам Гражданской войны. Я уже цитировал Ингулова, поведавшего о подвиге гражданки, сдавшей своего возлюбленного штабс-капитана в объятия ЧК.

Катаев откликнулся на «партийный призыв». В «Коммунисте» рядом с заключительной статьей Ингулова о любви к большевизму, пересилившей любовь к белогвардейцу, появился его рассказ «Золотое перо», как бы в подтверждение тезиса, что писать о Гражданской войне можно и нужно.

Но что это был за рассказ… «Золотое перо» с натяжкой назовешь пропагандистским, да и вопрос еще: в чью пользу? Это драматичное и достоверное описание жизни Бунина (писателя-академика, лихорадочно увлеченного новой прозой) весной 1919 года – накануне и во время эвакуации сил Антанты, когда в Одессу ворвался атаман Григорьев. И как обычно у Катаева того времени, совсем не очевидно, на чьей стороне его симпатия: «Красные неуклонно смыкали кольцо вокруг города, и с каждым днем это кольцо все больше и больше походило на петлю». Вот с писателем разговаривает белый генерал «лаконически и откровенно, с прелестной грубоватой простотой солдата, не раз глядевшего в глаза смерти». Вот город захвачен, писатель отказывается уезжать, он ждет смерти, но отряд, вломившийся к нему в дом, останавливает вымоленная его другом-художником «охранная грамота». Большевики, чертыхаясь, уходят («Пойдем, братва»). Академик избежал расстрела.

«Вместе со страшной усталостью сердце его наполняла непонятная горечь, как будто он только что возвратился с похорон очень близкого человека».

(Бунин в 1946 году передал Катаеву свою книгу «Лика» с надписью: «Валентину Катаеву от академика с золотым пером», и одáренный не без гордости ее демонстрировал на камеру при съемках позднесоветского фильма о себе.)

Между тем на тезисы Ингулова стали отвечать. В газете харьковского УкРОСТА «Новый мир» 5 октября вышла статья поэта Георгия Шенгели, просто озаглавленная «Почему?». «Писатель безмолвствующий – лишь честный писатель», – полагал Шенгели, которому казался нелепым и неуместным пролеткультовец, «заявляющий, что он понимает революцию и воплотит ее в своих писаниях. Ни черта не понимает и ни черта не воплотит». Шенгели сомневался, что на пепелище может легко и быстро вырасти хорошая «идейная» литература: «Задавили события. Сдвиг слишком велик. Перевернуты не только устои быта, – смещены все познавательные навыки, искривлены все привычные циркули и ватерпасы, с которыми ранее познающий подходил к своему опыту».

Но разве Катаев не показал, что психологизм и краски могут жить в новых условиях? Очевидно, Шенгели отнес его рассказ не к «революционному искусству», а к «эмпирическим зарисовкам», которым отказывал в «обобщающей силе».

Тогда же, в октябре 1921 года Катаев и Олеша ненадолго вернулись в Одессу, где обменялись «идейно выдержанными» экспромтами.


Катаев:

Покинув надоевший Харьков,

Чтоб поскорей друзей обнять,

Я мчался тыщу верст отхаркав,

И вот – нахаркал здесь в тетрадь.

Олеша:

Прочтя стихи твои с любовью,

Скажу я, истину любя, –

От них я скоро харкну кровью

Иль просто харкну на тебя!

Их финансовые дела стали налаживаться. Тогда же, осенью, Олеша забрал с собой в Харьков свою возлюбленную Серафиму. Поселились вместе с Катаевым, снимая две комнаты на углу Девичьей и Черноглазовской улиц.

По признанию Катаева, они сильно сблизились с Нарбутом: «…часто проводили с ним ночи напролет, пили вино, читая другу другу стихи».

В 1922 году в Польшу уехали родители Олеши.

«Помнишь, ты несколько раз говорил, что я не буду себя здесь чувствовать хорошо и буду тосковать – это ты был совершенно прав – я страшно скучаю по югу, – писала ему мать Олимпия Владиславовна. – Если б Ванда была жива, все было бы хорошо и мы наверно не уезжали бы из России»[23].

В том же году в Харькове Катаев познакомился с Мандельштамом, оставившим голодный Петроград и путешествовавшим по стране. Об этом есть в воспоминаниях Надежды Мандельштам: «В Харькове был перевалочный пункт, откуда южные толпы рвались в Москву… Все жили конкретным случаем, живописной, вернее, забавной подробностью, явлением, пеной с ее причудливым узором… Забавный и живописный оборванец, Валя Катаев, предложил мне пари: кто скорее – я или он – завоюет Москву».

Часть третья«Слава валяется на земле. Приезжайте в Москву и подымите ее»

Москва

Переезду в Москву способствовало новое возвышение Нарбута, которого перевели в столицу в отдел печати ЦК РКП(б). Следом потянулись его подопечные, первым из которых был Катаев. Но в Москву поехал и Ингулов – поступил в Главполитпросвет на должность заместителя завагитотдела.

В Москву отовсюду, из родных мест и тех, куда были заброшены Гражданской войной, съезжались молодые литераторы – например, в 1921 году Михаил Булгаков из Батума через Киев, в 1922-м – Николай Асеев с Дальнего Востока (он чуть не уехал в Харбин вместо своего приятеля поэта Арсения Несмелова), Катаев и почти одновременно с ним Шенгели из Харькова. «Едущих в Москву можно было распознать по блеску глаз и по безграничному упорству надбровных дуг», – наблюдала Вера Инбер. Они ехали оттуда, где только кончилась война и все время менялась власть, туда, где давно шла мирная жизнь.

«Я мечтал раскусить Москву, как орех, – признавался Катаев. – Я мечтал изучить ее сущность, исследовать, осмотреть, понять, проанализировать. Я мечтал увидеть наркомов и Кремль, пройтись по Тверской, снять шапку перед мелкими куполами арбатских часовен (о, Бунин, Бунин!)». Приехал он в марте, в потертом пальтишке, перешитом из солдатской шинели, с плетеной корзинкой, «запертой вместо замочка карандашом, а в корзинке этой лежали рукописи и пара солдатского белья». «Как сейчас помню только что появившегося в Москве молоденького В. Катаева в какой-то пелерине вместо пальто», – писал артист Театра оперетты Григорий Ярон.

Это была Москва храмов, бульваров, переулков, голых садов, деревянных домиков, извозчиков и громыхающих среди талого снега трамваев. Столица нэпа. Время разгульного «мещанина» – обилие торговых лавок, частных магазинов, закусочных, пивных, кабаре и ресторанов, где выступали артисты-куплетисты и цыгане. Начался журнальный бум: множество изданий с юморесками, пародиями, карикатурами, фельетонами, веселыми зарисовками из обыденной жизни.