Катаев: «Погоня за вечной весной» — страница 45 из 144

Через несколько лет Катаев посмеялся над «щиной» в фельетоне «Емельян Черноземный», казалось бы, пародировавшем эпигонов Есенина, но с обобщающим приговором: «упадочник»[46]. Герой фельетона в своих интересах изображал деревенского забулдыгу, готового вот-вот повеситься с горя. Он получил зачет от напуганного профессора и чуть не уговорил впечатлительную девушку Верочку Зямкину прийти к нему в квартиру «на сеновал». Вломившись к редактору толстого журнала «Красный кирпич», Емельян, сморкнувшись в толстовку, зачитывал стихи:

Эх, сглодал меня, парня, город,

Не увижу родного месяца,

Распахну я пошире ворот,

Чтоб способнее было повеситься!

«Не подойдут? Тады буду пить, покедова не подохну. И-эх! Оно конешно, может, которые городские парни завсегда свои стихи печатают. Нешто за городскими угоняешься? А мы что?! Мы ничего! Мы люди темные, необразованные. От сохи, значит, от бороны. Был я буйный, веселый парень… Золотая моя голова… А теперь пропадаю, барин, потому – засосала Москва… Под мостами, может, ночую… На бересте, может, гвоздиком рифмы царапаю… И-эх-х!

С этими словами Емельян Черноземный быстро забил в стенку редакторским пресс-бюваром гвоздь, привязал веревку и сунул свою голову в петлю.

– Остановитесь! – закричал редактор.

– Руп за строчку, – тускло возразил Емельян Черноземный. – И чичас чтоб!»

Как бы отнесся Есенин к такому фельетону при жизни? Не захотел бы набить Катаеву физиономию?

И не читается ли весь навязчивый сюжет с петлей как глумление над трагедией?

Но ведь правда и в том, что вроде бы беспощадный к Булгакову, к Багрицкому, к мертвому Есенину, да хоть к собственному покойному отцу, Катаев испытывал к ним нежность.

Он не жалел никого ради красного словца. «Опишите воробья, опишите девочку» – бунинский учительский совет уравнивал всё и всех перед литературой. Уметь воспеть… Уметь высмеять… Владеть всеми жанрами…

Нет, несомненно и то, что поэзия Есенина искренне восхищала Катаева, чем-то очень близкая. «Мы были с ним двумя парусами одной лодки – поэзии», – писал он и, кстати, еще в ранние годы выделялся из пестрого одесского круга ясностью и простотой, тихим сочувствием природе, любовью к стихам Никитина и Кольцова.

Есенина только что зарыли в землю, а Катаева будто бы занимала не сама утрата, но столпотворение на похоронах. И он выдыхал с каким-то детским восторгом: «Вся Москва, весь народ!» А «слух» между тем летел «по всей Руси великой»…

Да, это точно не было праздным любопытством.

Это про бессмертие – «памятник нерукотворный» и «народную тропу».

На следующий день после похорон, в первый день нового, 1926-го, и много-много позднее расспросы и размышления Катаева крутились вокруг «железного кольца». Кольца избранничества.

Он вспоминал, как Есенин носил цилиндр, шокируя прохожих и извозчиков пришельцем из другого времени (Есенин говорил, что ему нравится походить на Пушкина, а пушкинский цилиндр, напомню, не достался герою «Железного кольца»).

Катаевский литературный мемуар о Есенине начинался стихотворным состязанием у памятника Пушкину и заканчивался этим же памятником, вокруг которого обнесли гроб.

Катаев записал: через какое-то время после гибели поэта он выпивал в Мыльниковом в компании Пастернака, Николая Тихонова, Багрицкого, Павла Антокольского. Читали стихи. На рассвете в переулке остановился извозчичий экипаж, и испитой господин в шляпе громко произнес, глядя в их окно: «Всех ждет неминуемая петля!» Экипаж укатил.

Антокольский приводил то же происшествие, упоминая, что разговор в застолье шел о Есенине: «Совсем рассвело. Где-то по булыжнику мостовой загремела пролетка, она остановилась возле дома. Внезапно в нашем окне возникла растрепанная фигура ночного пропойцы и срывающийся голос произнес:

– Современного поэта ждет неминуемая петля!

Незнакомец захохотал, и его тут же сдуло ветром, как одуванчик. Мы переглянулись».

«Мы некоторое время пребывали в молчании, – продолжал Катаев. – В конце концов расхохотались». И отправились провожать Пастернака на Волхонку. «По дороге мы изо всех сил старались шутить и острить, как будто бы ничего особенного не случилось».

«Этот ужас нас совершенно смял, – писал Пастернак о смерти Есенина Цветаевой. – Самоубийства не редкость на свете. В этом случае его подробности представились в таком приближенном и увеличенном виде, что каждый их точно за себя пережил, испытав, с предельным мученьем, как бы на своем собственном горле, людоедское изуверство петли и все, что ей предшествовало в номере, одинокую, сердце разрывающую горечь, последнюю в жизни тоску решившегося».

«Писательский клуб»

В 1925 году, освободившись по амнистии, в Москву приехал друг Евгения Петрова Александр Козачинский. Дружба эта была необычной. Козачинский, поработав сыщиком, переквалифицировался в бандиты. Как позднее пояснял он в показаниях на суде, его довел пьянством и беспределом начальник милиции 1-го района Балтского уезда, пришлось дезертировать и примкнуть к отряду бывших крестьян, промышлявших грабежами.

В сентябре 1922 года он попал в засаду и был арестован.

Петров участвовал в дознании по его делу, отметив, что бывший коллега раскаялся и помог показаниями следствию. Тем не менее Козачинского, самым тяжким преступлением которого было конокрадство, приговорили к расстрелу. На следующий день после этого приговора Петров подал рапорт о предоставлении отпуска и спустя месяц уволился. Киянская и Фельдман предполагают, что уже в Москве он узнал о том, что приговор отменен.

Позднее в 1938 году Козачинский написал поэтичноироничную повесть «Зеленый фургон» по мотивам своих степных и одесских приключений. Принято считать (и в целом я это суждение разделяю), что сам автор – прототип конокрада Красавчика, а Евгений – сыщика и затем писателя Патрикеева, который говорит в конце: «Каждый из нас считает себя очень обязанным другому: я – за то, что он не выстрелил в меня когда-то из манлихера, а он – за то, что я вовремя его посадил».

Теперь после амнистии Козачинский стал литератором и журналистом – в «Красном перце», а затем и в «Гудке», куда Петров перешел в 1926-м.

С каждым годом «Гудок» все больше напоминал писательский клуб. По воспоминаниям Михаила Штиха, посещение газеты из работы превращалось в образ жизни: «Кроме Ильфа, Петрова и Олеши здесь были завсегдатаями Катаев, Булгаков, Эрлих, Славин, Козачинский. И – боже ты мой! – как распалялись страсти и с каким “охватом” – от Марселя Пруста до Зощенко и еще дальше – дебатировались самые пестрые явления литературы!»

Тем временем с пеной и шумом начинал входить в государственные берега «советский литературный процесс», что сопровождалось конфликтами групп и персоналий.

Помимо уже упомянутого объединения ЛЕФ – Левый фронт искусств, вспомним и ЛЦК – Литературный центр конструктивистов. В 1923–1924 годах появилось содружество писателей «Перевал» под неформальным водительством Александра Воронского, выступавшее за «свободу творчества» и, казалось бы, наиболее близкое Катаеву. «Перевальцы» группировались вокруг «Красной нови». В январе 1925-го официально оформилась самая крепкая и массовая литературная организация – Всероссийская ассоциация пролетарских писателей (ВАПП), преемница Пролеткульта, отстаивавшая «воспитательную функцию» литературы в духе коммунистического мировоззрения (позднее переименованная в РАПП). У «Перевала» и ВАППа отношения были, как у кошки с собакой. Катаев не принадлежал ни к одной из групп, в чем можно усмотреть осторожность, а можно – честный писательский выбор: литература – дело одинокое. Но тяготел он все-таки к кругу Воронского – в его журнал предложил свои первые крупные вещи.

И «Красная новь» Воронского, и гудковско-зифовский[47] концерн Нарбута были коммерчески успешны.

Мало-помалу от товарищества Воронский с Нарбутом перешли к соперничеству, а затем и конфликту со взаимными оскорблениями и обвинениями в «антисоветизме».

Первый тайм Воронский проиграл, был осужден партией, лишился журнала – проигрывал его «тренер» Троцкий. У Нарбута же вместо умершего Дзержинского появился новый покровитель – Бухарин. Но позднее осенью 1928-го, когда Бухарин оказался «правым уклонистом», как нарочно всплыли показания Нарбута деникинской контрразведке и пришел черед уже его опалы.

Катаев все время конфликта умудрился сохранить отношения с обоими и оставался одним из немногих, кто общался с Нарбутом и после его «разоблачения».

Итак, одновременно с литературной борьбой усиливалась борьба внутрипартийная. Несомненно, многие близкие Катаеву (любители Мейерхольда, Татлина и всего «яркого») не без симпатии относились к Троцкому с его анафемами аппаратчикам и серой массе и призывами «равняться на молодежь» как на «верный барометр партии». Эти настроения затрагивали и самого Катаева, оказавшегося между двух магнитов. Он пытался совместить дореволюционный, с белогвардейским оттенком «лад» и ультрареволюционную эстетику «жаркого натиска».

Расстановка во власти менялась, и вместе с тем идея «революции на экспорт», предполагавшая своеобразную, пусть и экспансивную, открытость, сменялась идеей созидания социализма внутри одной страны, что при «сменовеховском» желании можно было толковать как продолжение формулы князя Горчакова: «Россия сосредотачивается». Власть становилась все более централистской. В 1924 году правящая тройка Зиновьев – Каменев – Сталин объединилась против Троцкого. В 1925-м Сталин разгромил Зиновьева и Каменева. В 1926-м «группа Зиновьева – Каменева» примирилась с Троцким, но они были окончательно разгромлены к 1927-му Сталиным, поддержанным Бухариным и Рыковым. Наконец Сталин в 1929-м полностью разбил и последних. В 1927-м Троцкий был исключен из партии, выслан в Алма-Ату, а в 1929-м из страны.

Знакомство с Зощенко