Станиславский, придя на одну из репетиций, не мог понять, зачем у входных дверей квартиры на сцене столько звонков. Достаточно одного! Катаев говорил: «У меня в ремарке стояло: “3 длинных и один короткий”. Постановщик удивился: “Что за странные звонки, что это означает?” – И мне пришлось объяснять, что такое коммунальная квартира». Тогда «несовременный» Станиславский предложил: «Надо напечатать на афише, что это пьеса из жизни людей, не имеющих отдельной квартиры».
Но, возможно, причина провала в том, что повесть «Растратчики» была обманчиво драматургична. Она брала ярким языком, однако неуспех постановки мог быть связан с блеклостью героев, отсутствием явного конфликта, тоскливым финалом. Топорков отмечал отсутствие единого целого – «ряд отдельных мастерски поставленных эпизодов». Не проистекало ли это из самого текста?
Впоследствии Станиславский тоже заговорил о неправильной постановке: «Я не понял почерка Катаева, его видения людей, событий…» Как бы солидаризируясь с критиками, уличавшими Катаева в том, что он «ничему не учит» («не стремится вздыбить мир!»), режиссер признавал: вместо «излишней психологии», без обличений и трагизма, надо было ставить веселую фантасмагорию, где есть лишь «накипь жизни, мыльный пузырь, переливающийся всеми цветами радуги, чтобы через секунду лопнуть», и даже раскаивался в своем поведении: «Давай и Катаева кроить вдоль и поперек. А он сам закройщик!» Катаев себя тоже не выгораживал: «Был лишь молодой неопытный автор, вытащенный из самой гущи жизни, и был великий режиссер, который совершенно не понимал этой гущи жизни и не знал, как взяться за ее изображение».
Спектакль прошел всего-то 18 раз и был навсегда снят. Любопытно, что эта неудача занозила писателя всю последующую жизнь и уже в последние годы он вернулся к работе над «Растратчиками», пытаясь переделать пьесу.
Зато в том же 1928-м, когда «Растратчики» провалились, Катаев выстрелил во МХАТе лирическим водевилем «Квадратура круга» и наконец-то получил признание как драматург. «“Растратчики” – с божьей помощью и при содействии Станиславского провалили, – констатировал он, – а “Квадратура круга” с той же божьей помощью и при том же содействии Станиславского превратилась в подлинный сценический шедевр».
Повесть оказалась несравнимо успешнее, чем пьеса. Неожиданно начали переводить на европейские языки, обсуждать в зарубежной прессе. «Растратчиков» издали одновременно в Париже, Нью-Йорке, Лондоне, Вене, Будапеште, Праге, Варшаве, Мадриде. В «Литературной газете» английский романист Хью Уолпол рецензировал книгу: «Ее можно читать для удовольствия, но к ней можно относиться как к произведению высокой литературы и как к социальному этюду». Павел Катаев вспоминает: «Судьбой своей повести отец иллюстрировал наблюдение, что в Советской России успех любого произведения искусства (литературы ли, музыки или живописи) “диктуется” признанием этого произведения на Западе.
– Признание здесь, у нас, приходит с Запада, – повторял отец».
А звонок из МХАТа писатель объяснял так: «Немирович-Данченко побывал в Америке и привез в Москву новость об успехе каких-то неведомых ему “Растратчиков”».
Из дневника Всеволода Иванова: «Катаев задумчиво ходит по комнате, рассказал, что получил из Англии за перевод “Растратчиков” десять фунтов, и затем добавил: “А как вы думаете, получу я Нобелевскую премию?”». Какая-то шпионская сцена. Действительно, с англичанами получилось странно. По словам сына, Катаев «легкомысленно отнесся к письму из одного из английских издательств с предложением перевести на английский язык и издать для англоязычных стран “Растратчиков” и в ответе дал согласие, не обратив внимания на предложенную издателем смехотворную сумму авторского вознаграждения». В Москву прислали всего несколько фунтов. По утверждению сына, за Валентина Петровича тогда вступились маститые писатели-британцы (названы Герберт Уэльс, Бернард Шоу), написавшие письмо в его поддержку (конспиролог, помешанный на особом влиянии Британии на Россию, скажет: ага, не зря Катаев собирал в 1918-м приветствия англичанам), но алчность издателя оказалась прочнее всех попыток его усовестить. «Таковы законы капитализма, – говорил отец. – Закон джунглей!»
О том же Катаев рассказывал и Галанову, называя имя «скупердяя-издателя» – Бэн и негодуя по поводу десяти фунтов и упущенных денег: «Знаете, сколько вы получите? – спросил меня знакомый английский журналист и вывел на листке бумаги длинную колонку цифр. – За разными там вычетами четырнадцать тысяч долларов чистыми. Как за бестселлер».
Кстати, повесть экранизировали: в Германии в 1931 году появилась экспрессивная комедия Фрица Кортнера «Der brave Sünder» («Усердный грешник»), я смотрел – бурно, сочно, безумно. И герои – какие-то адские болваны. События были перенесены в Германию, но в нужный момент среди вертепа (одна из соблазнительниц – гибкая певунья-негритянка) русский эмигрант в окружении джигитов начинал распевать «русскую народную» песню: «Где в снегу Казбек навеки уснул, там мой дед-абрек имел свой аул».
Сразу вспомнилось, что Гитлер (по воспоминаниям Розенберга, Шпеера и Геббельса) жаловал рассказы Зощенко и задыхался от хохота над его «придурковатыми» персонажами, возможно, ошибочно видя в них типичных жителей России – противников, которых будет нетрудно сломить.
Катаев и Горький
В 1927 году Катаев, Леонов и Бабель подали заявление на выезд и получили разрешение. Всё, большевики за спиной, «свободный мир»! Но зачем и куда бежать, если дома ты обеспеченный «начинающий классик», а внимание к твоей прозе иностранцев – это во многом боязливый интерес ко всему «советскому»? Да и кем ты пригодишься чужбине?
Бабель моментально откололся от компании. Катаев собирался путешествовать через Берлин в Италию «по собственному маршруту». И только Леонов хотел к Горькому, и напросился. «А я и не думал к нему ехать», – признавался Катаев. Но Леонов уже сообщил в Сорренто, Горький ответил письмом, адресованным обоим: «Поселитесь же вы через дорогу от меня… И – выпьем».
Ехали оба с женами через живописные места и с остановками: сначала Германия, затем из Рапалло в Неаполь, поездом до Кастелламаре (привязался любопытствующий фашист и даже вызвал полицейского), оттуда в Сорренто.
Спустя годы Леонов рассказывал своей знакомой, литератору Лидии Быковцевой, что Катаев почувствовал себя в приморской Италии «как дома», в «родной стихии». Ему нравились крики, жара, суматоха. Он немедленно ринулся осматривать Неаполь.
«Ему не терпелось посмотреть прославленный оперный театр “San Carlo”, чтобы сравнить его с родным одесским оперным театром, и во многом в пользу последнего. Он с гордостью рассказывал, как в равной степени и на неаполитанской оперной сцене, и на одесской – блистал непревзойденный Лоэнгрин, Орфей – Леонид Витальевич Собинов… Катаев торопил всех подняться фуникулером на холм Вомеро, чтобы оттуда охватить взглядом панораму города, залив, разбросанные в нем острова…»
Анна Коваленко сообщала матери на обратной стороне фотокарточек:
«Милый мой Мусенок!
Посылаю тебе эту красоту с видом Неаполя. Это я и Валя. Узнать нас трудно. Но пальмы и Неаполь самые настоящие. Я улыбаюсь, но мое новое платье и его красота пропали»;
«Вот еще один экземпляр Муси. Видишь, как она печальна. Это от того, что солнце, и Валя ее любит. Целует тебя крепко, крепко.
По мотивам увиденного в Рапалло Катаев написал рассказ «Актер» для журнала «Современный театр», форсисто поставив в конце название этого курортного городка. «Актер» – зарисовка с натуры: «веселый любитель» подвыпивший шофер разыгрывает сценки в итальянском трактирчике: «Поздние посетители с дешевыми соломенными шляпами на затылках валились праздничными галстуками в мокрые клеенки столов. Они колотили, корчась, друг друга в спины загорелыми кулаками, рыдали от смеха, опрокидывая локтями плетенки кьянти: вино текло на пол».
Действительно, как и указывал Горький, поселились там, где и все паломники, напротив его виллы, в гостинице «Минерва». «А, “воры” приехали, “растратчики” приехали!» – приветствовал он (у Леонова только что вышел роман «Вор»). А мог бы и так: «А, беляки пожаловали!» (Леонов, как и Катаев, скрывал свое прошлое – служил у белых в 1919-м в Архангельске.)
Жуткая жара, дым над Везувием, слепящее море, апельсиновый сад, сытная еда – домашняя и в тратториях, граппа и кьянти, базары с фруктами, оперный театр… Отношения между Катаевым и Леоновым не заладились еще тогда и были плохи всю жизнь. Учитывая позднейшие оценки Катаевым леоновской литературы, можно предположить, что во многом это были стилистические разногласия. Легкого и звонкого Валентина не влекли сумрачные сюжеты Леонида, илистая вязкость языка… «Он же тяжелый, как битюг», – говорил он.
Спустя шесть лет после Сорренто, в 1933-м, Катаев не преминул лягнуть Леонова (а заодно и Лидина), не поехавшего с ним в Ярославль, в «литгазетной» заметке-жалобе, озаглавленной «Открытое письмо».
«В самый последний момент, перед отходом поезда, вы, уже будучи с вещами на перроне перед вагоном, категорически отказались ехать.
– Почему?
– Потому что вагон жесткий, – ответили вы. – А нам обещали мягкий.
Никакие уговоры не подействовали.
Поезд ушел без вас.
Должен заметить, что хотя вагон был и жесткий, но хорошо оборудованный, чистый и снабженный постельными принадлежностями. Но это не важно. Ехать до Ярославля всего несколько часов. Я думаю, что если бы даже это была теплушка и ехать нужно было бы сутки, то и тогда вы обязаны были ехать. Писателей ждал ярославский пролетариат, партийная организация, общественность. А с этими вещами, дорогие товарищи, не шутят. Не следует забывать того, что мы не просто писатели, а советские писатели. Мне стыдно за вас перед ярославскими рабочими. Объясните свое поведение».
Что побудило Катаева так выступить (его реплика звучала анекдотично, как у героя Зощенко)? Есть какая-то двусмысленность: любитель шикарных вагонов уличал других в том, в чем обычно уличали его – в желании комфорта. Не было ли это ответом тому же Леонову (кстати, уже в 1960-е Чуковский сослался в дневнике на слова Катаева о том, что Леонов будто бы накатал Сталину донос на «южан»)?