Катаев: «Погоня за вечной весной» — страница 55 из 144

общем, он ужасно его выругал. И для Багрицкого это было ужасно, просто потому, что он так любил Маяковского. Маяковский приехал из этой поездки… Я пошел к Маяковскому и сказал, что же вы сделали, зачем же вы такому чудесному поэту, который кроме того, так вас любит и вас так пропагандирует, сделали такую неприятность страшную. Маяковский сказал: “Что вы говорите? Неужели? Ай-ай-ай, если бы я знал!” И он всюду вычеркнул, этого нигде нет… Маяковский был очень осторожный и нежный человек в душе, но вообще, он за словом в карман не лез и он мог ужасно покритиковать».

Катаев рассказывал, как открыл Маяковскому глаза на Олешу.

В 1928 году, когда бесцеремонный критик Давид Тальников в «Красной нови» разнес его цикл «Стихи об Америке», Маяковский отреагировал стихотворением «Галопщик по писателям»: «Но скидывайте галоши, скача на меня с Олёши». Потом он исправил: «…скача на меня, как лошадь», что Катаев объяснял своим благотворным влиянием: «Он еще не знал, что это Олеша и говорил “Олёша”. И напечатал это. Я встретился с Маяковским и сказал: “Послушайте, вы же не читали Олешу, это же замечательный писатель”. Он ответил: “Что вы говорите? Неужели? Надо будет посмотреть”. Он посмотрел Олешу, и он всюду исправил эту строчку, она уже в собрание сочинений не вошла».

Ближе к финалу жизни Маяковского его общение с «Катаичем» делалось все непринужденнее. Вместе предавались азарту: ездили на бега, до утра резались в «девятку» в компании Асеева, Светлова, Олеши, Кручёных[74].

Маяковский заходил к Катаеву в Мыльников и позднее в Малый Головин.

С сестрой Анны Коваленко Тамарой, подключив других, они любили сражаться в «три листика» – карточную игру на деньги, которую еще называют «свара». По уверению семьи Коваленко, именно Тамаре Маяковский посвятил стихотворение 1924 года «Тамара и Демон»:

К нам Лермонтов сходит,

          презрев времена.

Сияет –

          «Счастливая парочка!»

Люблю я гостей.

          Бутылка вина!

Налей гусару, Тамарочка!

В письме матери Тамара сообщала:

«Мой друг Володя (Маяковский) уехал за границу, выяснились очень забавные подробности, оказывается, этот малютка (в сажень ростом) был в меня влюблен, писал стишки и вопче. Читал их всем, кроме меня, боялся, он думал, что я буду смеяться. А я наоборот, ведь каждому лестно, чтобы про него Маяковский стишки писал. У нас бывает поэт Асеев, приятель Маяковского и наш общий друг. Муся в шутку ему сказала, что я влюблена в Володю, он обалдел, начал говорить, что мы оба идиоты, а потом начал дразнить меня, что я буду карманной женой Маяковского»[75].

«Нередко случалось, – вспоминал Валентин Петрович, – Маяковский останавливался в летний день у раскрытых окошек, стучал палкой по подоконнику, окликал:

– Катаич!.. Вы дома?..

И десятка два новых, только что рожденных строк стихотворения или поэмы пробовались впервые “на голос”».

«Катаич» бывал и в Водопьяновом переулке, и в Лубянском проезде.

Поэт подхватил четверостишие (из вышедшей в 1925 году детской книжки «Радио жираф», Катаев в этом жанре себя быстро проявил): «– Как живете, караси? – Ничего себе, мерси», и оно загуляло по Москве – вместо обмена приветствиями. Маяковский, по катаевскому замечанию, вообще, запросто и с удовольствием присваивал чужие шутки, и каламбур «инцидент исперчен», попавший в предсмертную записку, был сочинен еще до революции сатириком Абрамом Арго.

Катаеву было свойственно панибратское отношение ко всем без исключения, особенно к классикам-современникам. Но именно при чтении лирических мемуаров о «наидерзостнейшем футуристе» сложно отделаться от ощущения раздраженной прохладцы[76]. И «Трава забвенья», и «Алмазный мой венец» итожат жизнь поэта одинаковым болезненным образом – мальчика, запрограммированного на самоуничтожение. Даже цитируется один и тот же «Романс» из поэмы «Про это».

Был вором-ветром мальчишка обыскан.

Попала ветру мальчишки записка.

Стал ветер Петровскому парку звонить:

– Прощайте… Кончаю… Прошу не винить.

…………………………………………………………

До чего ж

на меня похож!

«И так – навсегда: мальчик-самоубийца. До чего ж на него похож».

По Катаеву выходит, что маяковское:

Мы

          тебя доконаем,

                    мир-романтик! –

было обращением к себе самому, и этот высокий человек с угловатыми движениями Командора на самом деле лишь казался каменным: то был не солдат и не самоуверенный король эпатажа, а инфант, игравший в героя, под конец растерявшийся от любви и неудач и простудно поплывший. Вечный мальчик, на людях державший себя в неестественном напряжении. Торопыга в словах – шутки наскоком, метафоры нахрапом…

На этот подчеркнутый Катаевым инфантилизм обратил желчное внимание историк Александр Немировский, особенно в сцене, где Маяковский, наизусть читая Блока, «протянул слушателям воображаемый ножик и даже подул на него, как бы желая сдуть пылинку дальних стран»: «Не хватает только, чтобы он при чтении первой строфы проскакал по комнате с криком “ту-ту-ту”, чтобы зримо показать, как с гудками вошли в бухту военные суда».

Катаев приводил примеры юмора Маяковского, и, по оценке писателя Юрия Карабчиевского[77], все они красноречиво свидетельствуют как раз об отсутствии юмора. Усмехнувшись над очередным «примитивным примером», которым «вынужден иллюстрировать Катаев несравненный юмор своего героя», Карабчиевский находит единственную меткую шутку в этом мемуаре, произнесенную Мандельштамом (она есть и в воспоминаниях Ахматовой): «Маяковский, перестаньте читать стихи, вы не румынский оркестр». «Маяковский так растерялся, что не нашелся, что ответить, а с ним это бывало чрезвычайно редко», – процитировав Катаева, Карабчиевский заключает: «Никакого такого юмора не было у Владимира Маяковского. Была энергия, злость, ирония, была способность к смешным сочетаниям слов и даже способность видеть смешное в людях – а все-таки чувства юмора не было». Допуская, что «несравненные», а в общем-то, не самые удачные фразы Катаев подобрал нарочито, надо признать и повториться: в значительной степени диагноз «специфичности юмора» мог быть отнесен и к нему самому.

Его Маяковский – «переросток», нежный и нервный южанин, уроженец Грузии, часто простужавшийся в немилосердной Москве («Гибну, как обезьяна, привезенная из тропиков»). Катаев замечал, что как южанин тоже постоянно простужался в столичном климате. Хотя, казалось бы, какой из Москвы север? Ну разве что в сравнении с горами или морем… «Несколько женские глаза – красивые и внимательные – смотрели снизу вверх, отчего мне всегда хотелось назвать их “рогатыми”». Не надо расслабляться: эти самые глядящие снизу вверх «рогатые» глаза уже возникали в «Отце» у безжалостного чекиста. Внезапно думаешь: а уж не с Маяковского ли был срисован следователь, чей погожий вид сменялся грозовым: «Лицо его стало железным, скулы натужились желваками, и он стукнул по столу кулаком»?

Катаев колко упоминал рекламные вирши, любезные «теоретикам из Водопьянова переулка» (по его мнению, Брики «эксплуатировали Маяковского» – «они заставляли его писать рекламы и в конечном счете погубили»), утверждал, что вместе с «первым поэтом Революции» сочинял плакаты для демонстрации на Красной площади, и показывал свою любовь к непартийному ранимому «трагическому» шалому одиночке, тому самому мальчику-самоубийце. Мысль не нова – к примеру, и Лев Никулин делился впечатлениями о «нечеловеческой борьбе поэта лирического с поэтом политическим, поэта, превосходно владевшего тайной прямого лирического воздействия и отказавшегося от приемов лирика-гипнотизера». Не случаен и рассказ Катаева, как по дороге из Мыльникова в Лубянский на просьбу почитать раннюю поэму его спутник впал в бешенство. «“Облако в штанах”! – заревел он. – А почему вы не просите меня прочесть “Хорошо!”? Почему?» (Деталь: Евгения Катаева рассказала мне, что получила двойку в школе, отвечая по поэме «Хорошо!». Дома отец достал книгу с полки и прочитал поэму вслух, иногда с увлажняющимися глазами, специально останавливаясь на драматически-трогательных эпизодах вроде приношения голодающей Лиле: «Не домой, не на суп, а к любимой в гости две морковинки несу за зеленый хвостик», и на следующий день Женя к потрясению всего класса исправила двойку на отлично.)

Лиля Брик, ознакомившись с воспоминаниями Катаева, в 1967 году писала младшей сестре Эльзе Триоле: «Всё наврано!! Всё абсолютно не так». Упрек едва ли справедлив – например, последний вечер Маяковского в изложении Катаева очень близок к запискам Полонской. Восклицательные знаки Брик – след давнего дурного отношения к Катаеву, рассыпанного по ее дневникам. В 1929-м в письме из Москвы в Ялту она обращалась загадочно, но с энтузиазмом: «Володик, очень тебя прошу не встречаться с Катаевым. У меня есть на это серьезные причины. Я встретила его в Модпике (Московском обществе драматических писателей и композиторов. – С. Ш.), он едет в Крым и спрашивал твой адрес. Еще раз прошу – не встречайся с Катаевым» (курсивом – подчеркнутое Брик. – С. Ш.).

«Ни одной другой подобной просьбы мы в их огромной переписке не найдем», – замечает литератор Аркадий Ваксберг и предполагает, что женской рукой вела интуиция: Кассандра предвидела грядущий предсмертный вечер. «С чем была связана эта просьба, – комментирует шведский славист Бенгт Янгфельдт, много общавшийся с Брик и опубликовавший ее полную переписку с Маяковским, – установить не удалось», то есть комментировать она отказалась. Но замечу, Катаев, любивший ярких и красивых женщин и изображавший из себя циника-завоевателя, порой сталкивался с неприязнью именно ярких и красивых, которых, возможно, уязвлял его стиль обращения с ними. Так будто бы его сторонилась очень привлекательная жена литератора Василия Регинина и из-за этой неприязни не шла с мужем в большую компанию к Катаеву.