Катаев: «Погоня за вечной весной» — страница 66 из 144

Со скепсисом говорил об окружавшем в поездке и другой бывший белогвардеец – Святополк-Мирский.

А вот и финальный аккорд – последняя дерзость. По-прежнему из мемуара Авдеенко, воспринявшего всё на Беломоре с восхищением и восторгом:

«Прощай, Беломорско-Балтийский! Прощайте, каналоармейцы! Завтра мы уже будем в Москве и разойдемся, разъедемся, кто куда, и неизвестно, суждено ли нам еще раз соединиться вот такой дружной семьей. Грустно. И не только мне. Братья-писатели притихли, запечалились. Допивают последние бокалы дарового вина и прощально, любовно, как кажется мне, вглядываются друг в друга и говорят только хорошие слова.

Фирин озабоченно спрашивает то одного, то другого:

– Ну, как самочувствие?

Каждый отвечает ему с энтузиазмом:

– Хорошо. Прекрасно. Лучше некуда. Спасибо!

Но Фирин еще и еще допытывается, истинно ли мы довольны путешествием. Не прошел он и мимо Катаева:

– Ну, как, Валентин Петрович, себя чувствуете?

Катаев судорожно вытягивает шею из воротника и, сильно щурясь, смотрит на чекиста.

– Неважно я себя чувствую.

На матово-смуглом лице Фирина сквозь вежливую улыбку темно просвечивает удивление.

– Что случилось? Надеюсь, не чекисты виноваты в вашем плохом настроении?

– Именно вы, чекисты, виноваты, что у меня так скверно на душе».

Ох, не отсылка ли к 1920-му, к незабвенному одесскому подвалу?.. Авдеенко продолжает цитировать диалог:

«– Не персонально вы, товарищ Фирин. Вы мне кажетесь милейшим человеком.

Чекист с четырьмя ромбами в петлицах не привык к подобной откровенности. Таращит свои черные глаза на Катаева.

– В чем же мы провинились перед вами, Валентин Петрович?»

Фирин таращился, «и ему представлялось, что он огнем и мечом утверждает всемирную революцию, в то время как неодолимая сила…», да, здесь мы цитируем «Вертера», он изумленно таращился на Катаева, уверенный в праве уморить на стройке многие тысячи заключенных (обычный паек зэка составляли 500 граммов хлеба и баланда из морских водорослей), «а потом он вдруг пронесся мимо черной скульптуры и чаши итальянского фонтана посередине Лубянской площади и понял, что уже никакая сила в мире его не спасет, и он бросился на колени перед незнакомыми людьми в черных, красных, известково-белых масках, которые уже поднимали оружие. Он хватал их за руки, пахнущие ружейным маслом, он целовал слюнявым разинутым ртом сапоги, до глянца начищенные обувным кремом. Но все было бесполезно».

А пока Катаев (не с едкой ли иронией?) щурился:

«– Не дали нам как следует посмотреть канал. Мало! На такое чудо надо смотреть неделю, месяц. И не таким кагалом, толпой в сто двадцать голов, а в одиночку, с толком, с чувством, с расстановкой.

– Не совсем понимаю вас, Валентин Петрович. Нельзя ли напрямик?

– Можно. Такая праздничная поездка не дает истинного представления о жизни каналоармейцев.

Фирин внимательно посмотрел на Катаева.

– Вы, кажется, хотите сказать, что сейчас на канале гасят парадные огни, убирают декорации, смывают грим?» Критик Шохина думает, что герой главы Зощенко уголовник и авантюрист Роттенберг, выходец из еврейской бедноты, – литературный двойник Фирина, да и сам Фирин (тоже бывший уголовник, как и Коган и Френкель[92]) не скрывал, что к блатным относился много теплее («вы нам близки»), чем к «контрикам», а в 1937-м в предсмертных показаниях (конечно, выбитых) признавался именно в этом – делал ставку на уголовных авторитетов, «вожаков», которые якобы, по замыслу его и Ягоды, должны были возглавить боевые группы переворота и убивать советских вождей.

Между тем диалог Катаева с Фириным длился:

«– Что вы, что вы! – запротестовал Катаев. – И в мыслях не было подобного. Я сказал то, что хотел сказать. Не больше.

– Хорошо. Я предоставлю вам возможность посмотреть на Медвежьегорск в будни. Отправлю назад. Сейчас же! Поедете?

Присутствующие при этом разговоре ждут, что Катаев засмеется, отколет какую-нибудь одесскую шутку и этим закончит разговор. Но он дерзко смотрит на чекиста, говорит:

– А вы думаете – откажусь?! Поеду.

Фирин поднимается и, прихрамывая, стремительно удаляется в штабной вагон.

Скоро наш специальный поезд останавливается на какой-то глухой станции. Ветер. Дождь. На соседнем пути, окруженная чекистами в мокрых плащах, шумит-гудит моторная дрезина.

Валентин Катаев бодро покидает теплый, светлый вагон. В правом кармане макинтоша торчит палка копченой колбасы, в левом – белая головка бутылки. Фирин снабдил в дорогу.

Не знаю, что увидел Катаев, вернувшись на ББК… А пока Катаев мчится сквозь сырую, беззвездную ночь назад, к Медвежьей горе, а все остальные летят дальше, вперед, к Ленинграду, к Москве. Пьют чай с лимоном, разбирают постели, блаженствуют в тепле, шумно разговаривают на сон грядущий».

А ведь, покидая вагон, Катаев повторил тот же фокус, что и на Магнитке, когда он соскочил с поезда Демьяна Бедного – в результате родился роман. Если теперь и планировалось произведение, то им, пожалуй, стал небольшой рассказ. Катаев – соавтор главы «Чекисты», которую Авдеенко называл восторженной. Авторов у главы немало – С. Алымов, А. Берзинь, Вс. Иванов, Г. Корабельников, Л. Никулин, Я. Рыкачев, В. Шкловский.

Глав с красноречивыми названиями там было пятнадцать – например, «Страна и ее враги», «Заключенные», «Каналоармейцы», «Люди меняют профессию», «ГПУ, инженеры, проект», «Добить классового врага» и особо поэтичная «Весна проверяет канал».

И впрямь, быть может, поздняя повесть «Уже написан Вертер» – это своего рода продолжение той главы «Чекисты», между прочим, исполненной сочно (литература то ли борется, то ли совокупляется с пропагандистскими штампами) – столь же словесно красочна и вся увесистая книга, по солженицынскому замечанию, «формата как церковное Евангелие».

В одном месте в главу «Чекисты» вклинилась чистая проза. Более чем вероятно, что этот рассказ «Бой с кунгурцами» написал именно Катаев, способный превратить сукно в бархат – это его стиль и язык: ярко, экспрессивно, по-катаевски метафорично, с катаевскими эпитетами.

Никто не обращал внимания, но кое в чем рассказ, как бы странно ни звучало, предшествовал советской лагерной прозе (как и в «Одном дне Ивана Денисовича», зэков ведут спозаранку в темноте в трескучий мороз).

Герой – «кулак» из-под Херсона, приговоренный к десяти годам. «Вот я и на каторге… Он вошел в барак. Так зимней ночью на полустанке, тяжело дыша, входит с вещами человек в вагон дальнего следования».

Приведу кусок выразительной прозы (да и не найдешь рассказ ни в каком собрании сочинений) – ночной разговор с соседними нарами:

«– Давно с воли?

– Седьмой месяц.

– Что там слышно?

– Разоряют.

Сосед усмехнулся и снова лег. Усмешка его показалась непонятной, встревожила. Сосед снова вскочил, сел, задрал колени к подбородку. Некоторое время смотрел не мигая.

Потом:

– По какой статье?

– Пятьдесят восьмая. А вы?

– То же самое. За колоски. Что там слышно на воле, я спрашиваю, говорят, множество понастроили, не видал по дороге?

– Понастроили, как же…

Он зло и угрюмо сощурился.

– Такого понастроили, что крестьянству деваться некуда…

– Глянь-ка на того, который возле знамени лежит… Здоровый… Ты глянь…

– Ну?

– Заметь себе, – еще тише прошептал он, – это поп, священник.

Священник лежал раскинувшись, без усов и без бороды, и богатырский храп подымал и опускал его высокую, обширную, как ящик, грудь.

– Священник? – не веря своим глазам, спросил новый.

– Священник… Служитель культа… Факт… Тоже по пятьдесят восьмой…

– Гос-с-споди!»

Между прочим, до священства с этим богатырем случилось почти то же, что и с Катаевым. Он был прапорщиком, предварительно выгнанным из шестого класса (правда, духовного училища). «Затем угораздило его в белую армию. Таким образом образовалось в биографии темное пятно белого происхождения». Дальнейшее – откровенно высказанный страх разоблачения: «При советской власти начал служить конторщиком. Его вышибли». А если вспомнить, что по линии отца у Катаева сплошные священники, самопародия становится прозрачнее.

Нет, а все-таки красиво (и выстрадано): «Темное пятно белого происхождения»…

Концовка не примиряла «кулака» с советской властью: «Новичок засыпал. Засыпая, он видел своего вола. Его сводили со двора. Раскулачивали. Белый вол идет, не торопясь, поматываясь и вертя упругим хвостом с метелкой. Вдруг остановился и обернулся. Смотрит. У него розовая морда, крупные белые ресницы и синие живые глаза, движущиеся и выпуклые, громадные, словно они глядят через зажигательные стекла…»

Конечно (как иначе в такой книге), автор рисовал быт зэков довольно благостно: их неплохо кормят, работают бригады бодро и задорно, соревнуются, но сквозь эту плакатность, черт побери, ест глаза седой дым тоски («Костры жгли всю ночь» – на фоне дикого мороза жутковата простейшая деталь, за которой может скрываться любая рабская мука).

Все-таки интересно, что смог увидеть и узнать Катаев за время пребывания на Беломорстрое?

Он никому не сказал о том.

Но когда в 1962 году в «Новом мире» напечатали «Один день Ивана Денисовича», шокировал переделкинского соседа Чуковского, записавшего в дневнике: «Встретил Катаева… К моему изумлению, он сказал: повесть фальшивая: в ней не показан протест. – Какой протест? – Протест крестьянина, сидящего в лагере… Катаев говорит: как он смел не протестовать хотя бы под одеялом».

Как-то рифмуется с мыслями и снами «кулака» из рассказа «Бой с кунгурцами».

Сказанное Чуковскому было не публичным, доверительным, наперекор тогдашним общественным настроениям.

Может быть, Катаев, так говоря, нащупывал некие свои наблюдения – ведь он там побывал, пускай туристом, оторвавшимся от делегации, пускай недолго, но в ГУЛАГе…

И еще. Катаев не подозревал, что в 1931 году на Беломорканале трудился его троюродный брат 55-летний архиерей Пахомий Кедров.