Действительно, 10 марта в «Литературной газете» на первой полосе под заголовком «Против формализма и натурализма» появились тексты А. Адалис, К. Паустовского, С. Кирсанова, О. Брика, В. Катаева. Последний в статье «Впереди прогресса» осудил «симуляцию глубокомыслия» и тип «писателя, который работает для так называемых “понимающих”». Катаев выбрал мишенью спутника в беломорском путешествии литературоведа Дмитрия Мирского – популяризатора творчества Джеймса Джойса. «У нас возникают свои доморощенные джойсисты. Это желание во что бы то ни стало, механистически пересадить на нашу почву гнилое цветение западной литературы… Не лучше ли учиться нам у гениально простого и вместе с тем сложного Гоголя, у мастера точнейшего выражения самых тончайших оттенков мысли – Гончарова, у Пушкина, Лермонтова…» Далее Катаев с каким-то бунинским догматизмом сравнил «декадентов» с «обезьяной, нашедшей телескоп и не знающей, что с ним делать».
Статья помогла не до конца, требовалось большее, потому что 23 марта на общемосковском собрании писателей все тот же Субоцкий провозгласил: «Ряд наших литераторов хочет отмолчаться от дискуссии… Молчат товарищи… Список молчальников можно продолжить В. Катаевым».
15 марта – в «Литературной газете» вышло очередное покаяние «бывшего формалиста» Шкловского.
20 марта «Литературная газета» известила о том, что Всеволод Мейерхольд выступил в Ленинграде с докладом «Мейерхольд против мейерхольдовщины»: «Если вы допускаете левацкие уродства, я вас разоблачу…»
В этом смысле откровения Катаева в «Литгазете» 1933 года об «изгнании метафоры», так очаровавшие эмигранта Адамовича, можно истолковать и как заблаговременное предчувствие «генеральной линии». А может быть, что-то уже витало в воздухе, движение художника и власти было встречным.
Впрочем, катаевское упрощение языка выглядело совершенно естественным, единственно уместным: ведь большая часть его повести – мир, пропущенный через ребенка. Несколько вычурно в духе прежней прозы проскользнул лишь горячечный бред больного матроса.
Среди общих похвал ложку дегтя преподнесла разве что критик Лариса Мессер, писавшая в «Литературном современнике»: «Оправдывает ли этот успех ту атмосферу слезоточивого умиления, какая распространилась вокруг этой книги в многочисленных критических откликах на нее?» Обругав прежние вещи Катаева как «самоуверенные и легковесные», она называла удачный «Парус» «только первой разведкой» и требовала от писателя «перевооружения»: «Ему придется упорно преодолевать в себе заблуждения дешевой “западнической” моды… Ему предстоит рассеять дух тепленького умиления…»
Книгу быстро полюбили в народе. 15 ноября 1936 года «Литературная газета» напечатала колонку «Голос читателя», составленную из писем. «Подлинный художник реалист», – писал о Катаеве «слесарь завода им. Лепсе» И. Павлов. «Служащий завода “Динамо” им. Кирова» В. Позлевич желал «Парусу», дающему «радостное ощущение жизни», «скорее попасть на киноэкран». У М. Невяжской, «ст. консультанта Наркомфина СССР», после чтения повести «осталось теплое хорошее чувство».
Понять менявшийся дух времени можно, прочитав рядом с этими письмами коротенькое «Постановление Комитета по делам искусств при Совнаркоме Союза ССР»: «Опера-фарс Демьяна Бедного “Богатыри”… огульно чернит богатырей русского былинного эпоса, в то время как главнейшие из богатырей являются в народном представлении носителями героических черт русского народа… дает антиисторическое и издевательское изображение крещения Руси, являвшегося в действительности положительным этапом в истории русского народа…»
Горький оценить новую повесть Катаева не успел – он умер 18 июня 1936 года на даче в Горках-10.
Гроб с телом несли Сталин и Молотов. К Дому союзов на прощание устремились тысячи людей. Урна с прахом была захоронена в Кремлевской стене. Меньше чем через два года по обвинению в убийстве «пролетарского гения» и его сына будут расстреляны личный секретарь писателя Крючков, кремлевский врач Левин, глава НКВД Ягода… Все дадут признательные показания.
Белый парус Катаева вступал в пределы 1937-го…
Валентину Петровичу исполнялось сорок.
Часть пятая«Правда значит Мрия»
Катаев и Мандельштам
«С Мандельштамом дружили», – заявил Катаев на творческом вечере в 1972 году.
Итак, они познакомились за полвека до того в 1922 году в голодном Харькове.
В том 1922-м Осип Мандельштам и Надежда Хазина – их роман начался в 1919-м в Киеве – зарегистрировали брак. Мандельштам уже выпустил дебютную книгу, был дружен с Ахматовой и Гумилевым, учился в Сорбонне, Гейдельбергском и Петербургском университетах, сквозь Гражданскую войну скитался по стране. В 1922-м в Берлине вышла его новая поэтическая книга, а в Харькове брошюра «О природе слова».
Надежда Яковлевна вспоминала: «О. М. хорошо относился к Катаеву: “В нем есть настоящий бандитский шик”, – говорил он» – и продолжала так, как будто знала о тюремной ловушке, из которой тот вырвался и которая в конце концов погубила ее мужа: «Это был оборванец с умными живыми глазами, уже успевший “влипнуть” и выкрутиться из очень серьезных неприятностей. Из Харькова он ехал в Москву, чтобы ее завоевать». Замечу, что в те годы и Мандельштам несколько раз попадал под арест. Грузинский поэт Николоз Мицишвили так передавал сказанное им в Батуме, где его задержали вместе с братом: «От красных бежал в Крым. В Крыму меня арестовали белые, будто я большевик. Из Крыма пустился в Грузию, а здесь меня приняли за белого».
Как мы помним, Катаев предложил Надежде Мандельштам пари – «кто раньше завоюет Москву». Он первым ринулся в столицу, но очень скоро, в том же 1922-м, туда перебрался поэт с женой.
Они обитали на Тверском бульваре в небольшой комнате на первом этаже в писательском общежитии в Доме Герцена. «Он был уже давно одним из самых известных поэтов. Я даже считал его великим. И все же его гений почти не давал ему средств к приличной жизни: комнатка почти без мебели, случайная еда в столовках, хлеб и сыр на расстеленной бумаге…» Приходя, Катаев читал свои стихи. Например, в «Алмазном венце» он приводит стихотворение «Опера», посвященное Леле Булгаковой, которое было «наспех отвергнуто». «Мандельштам браковал все, что я написал, но находил одну-две настоящие строчки, и это было праздником и наградой», – сообщил Катаев незадолго до смерти журналисту Борису Панкину.
«Мандельштаму было 30 лет, но для всех, даже для меня, он оказался человеком старшего, уже отошедшего поколения, – вспоминала Надежда Яковлевна. – И субъективно он относил себя не к ровесникам (Катаев, скажем, казался ему щенком, хотя был моложе года на четыре), а к “прежде вынутым хлебам”. Теперь я понимаю, что в эпохи полной перетасовки поколение исчисляется не только по возрасту, но и по принадлежности к той или иной формации». Катаев был моложе Мандельштама на шесть лет, но дело не в этом – при всем самолюбии, поощрительно-надменное отношение Мандельштама он принимал как должное, смиряясь перед его талантом.
«Он позволил Катаеву утащить только что вышедшую “Сестру мою жизнь”, – писала Надежда Яковлевна. – “Что мне надо, я помню, а ему нужнее”, – объяснил О. М. Он всегда повторял: “Книга должна быть у того, кому она нужна”».
Однако, если верить Катаеву, и он мог посмеяться над Мандельштамом – вместе с Олешей увез его Надюшу в пивную:
«У нас это называлось: “Поедем экутэ ле богемьен” (“слушать цыган”). Мы держали Надюшу с обеих сторон за руки, чтобы она не выскочила сдуру из экипажа, а она, смеясь, вырывалась, кудахтала и кричала в ночь:
– Ося, меня умыкают!
Мандельштам бежал за экипажем, детским, капризным голосом шепелявя несколько в нос:
– Надюса, Надюса… Подождите! Возьмите и меня. Я тоже хочу экутэ».
Они умчали без него, а потом он отыскал их в грузинском ресторане и читал стихи:
Пейте вдоволь, пейте двое,
Одному не надо пить.
«Одному надо было только платить!» – ехидничал Катаев.
Я обнаружил письмо Мандельштамов, отправленное из Крыма в августе 1923-го[97]. Надежда Яковлевна взывала:
«Друг Катаев – Валентин и друг Олеша Юрий!
Милые дети!
За неимением богатого отца, очутившись на мели в Крыму, обращаюсь к вам с деловым предложением – вышлите нам заимообразно сроком на три недели 2 червонца. Я думаю, деньги вам пригодятся и тогда, когда мы приедем в Москву. Не оставляйте старую няню[98] и его дряхлеющую питомицу без червонушек – иначе нам не приехать в Москву. А кроме того прошу мне написать подробный отчет о всем происходящем в Москве (Мар, Мира…) и нет ли новых возможностей. Где ползает Муха? Целую ее в нос. Крым как Крым. Старцы пасутся в санатории и я с ними. Курим мерзейшую капусту. Дукат! Дукат! Хочу в Москву.
На обороте поэт приписал: «А я целую Муху! Ваш О. Мандельштам» и приложил письмо:
«Дорогой Валентин Петрович!
Когда автомобиль наш (Дора?) остановился по случаю поломки на раскаленном шоссе где-то в Симеизе какая-то Дора подошла и закричала: – Ой, что вы сделали? Зачем вы приехали? Здесь вы не поправитесь! Готовьте червонцы! – и пошла дальше, прижимая к груди купленные за сто миллионов яйца.
Здесь кроме того обычай: с червонца сдачу не давать, а предлагают забрать на всю сумму червонца, хотя бы в рассрочку – товаром. Похоже, кроме червонцев в обращении денег нет.
Профессора, поддерживая друг друга, спускаются к морю (Сакулин[99] и др.), как старцы античной трагедии, с посохами и в бумажных коронах.
Я все время хвораю, чувствую себя так, если бы меня выкупали в кипящем масле и облепили потом клопами. Но кроме шуток – Надюше необходимо здесь пробыть 6 недель. Мне нечем заплатить за ее пансион. Не хватает всего