Катаев. "Погоня за вечной весной" — страница 137 из 144

Военврач держит под мышкой томик и цитирует из него знаменитое, написанное незадолго до смерти письмо 1836 года («Пушкин полемизирует с Чаадаевым, который, как тебе, может быть, известно, был привержен к католичеству, к западничеству»): «…Вы говорите, что источник, откуда мы черпали христианство, был нечист, что Византия была достойна презрения и презираема и т. п. Ах, мой друг, разве сам Иисус Христос не родился евреем и разве Иерусалим не был притчею во языцех? Евангелие от этого разве менее изумительно?»

Конечно, самый поздний Катаев не случайно обратился к этому позднему пушкинскому тексту с хрестоматийными словами: «Пробуждение России, развитие ее могущества, ее движение к единству (к русскому единству, разумеется)… Клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить Отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал».

Пальмовые ветки, заменявшие в Одессе вербы, привозили из Палестины и продавали на Афонском подворье. «Их обычно закладывали за иконы, и они стояли там целый год рядом с бутылочкой со святой водой». Изначально «Сухой Лиман» назывался «Ветка Палестины» (как и «Белеет парус одинокий», вновь по-лермонтовски). Но «Новый мир» попросил изменить название. Другой вариант названия — «Икона ликом вниз».

Откликаясь на повесть в эмигрантском журнале «Грани» из нью-йоркской больницы, 81-летняя фольклорист и литературовед Елена Тудоровская в своей предсмертной рецензии восклицала: «Даже удивительно, как опубликовали в советской печати это своеобразное произведение» и обозначала «крепкую связь с самым духом христианства» как «идею, важнейшую в повести»: «Страницы насыщены символикой Церкви, символикой христианства… Члены семьи называли Сухой лиман, где они жили летом, Геннисаретским озером. Значит, они сами сравнивали себя с последователями Христа… Не имеет ли в виду В. Катаев и себя в качестве Ученика?»

Эта повесть была как бы благоговейным возвращением в детство и одной из первых ласточек религиозного ренессанса, случившегося в стране через некоторое время…

Узнав, что дочь заходит в церковь поставить свечки, он сказал: «Ты думаешь, все так просто? Вера — это ответственность».

Катаев часто повторял: война убила его веру.

Однако в «Обоюдном старичке», «новомирской» статье 1985 года, посвященной Толстому, на которого равнялся, указывал, любуясь: тот состоял из прямых противоречий, в том числе по вопросам веры и неверия.

В «Разбитой жизни» он вспоминал рыбную ловлю — приманивание бычка на креветку, уверенного, что ловца не существует: «бога нет…»: «Господи! — думал я тогда (или, может быть, теперь?). — Неужели чья-то громадная рука держит и меня, как маленького, ничтожного бычка, сжимая так крепко в своем невидимом кулаке, что мое сердце трепещет, сжимается и каждый миг умирает».

«Чернеет парус одинокий»

Драматург Самуил Алешин вспоминал, как однажды гулял в Переделкине вместе с Катаевым и Львом Славиным (напомню, тоже выпускником Пехотного училища, участником «Зеленой лампы», ЮгРОСТА, сотрудником «Гудка», переделкинцем и т. д.): «Оба одесситы, вспоминали молодость, а я помалкивал и слушал, как они изощрялись друг перед другом». Два приятеля обратились к стародавней кондитерской, которую посещали мальчишками. «А помнишь, Валюн?» — Славин говорил о фисташковом пирожном, в котором был особенно хорош крем. «Затем заговорил Катаев. «А помнишь, Левчик?» — так тоже начал он, и полились, нет, запорхали, такие воспоминания, что я почувствовал, как стали физически возникать те самые пирожные… Воспоминания Катаева сопровождались постанываниями Славина, среди которых только и звучало: «Ох, Валюн!.. Ну, Валюн…» Катаев живописал, и вы ощущали у себя во рту похрустывание миндального пирожного. А потом ваши зубы погружались в пропитанную ромом «картошку». А затем во рту таяли лепестки «наполеона», прослоенного кремом, легким, как морская пена. А потом… Короче, когда мы дошли до конца аллеи и повернули обратно, я не только успел побывать у мадам Розы, но хоть и подошло обеденное время, а об очередной трапезе не могло быть и речи. Я был сыт и, как мне казалось, даже прибавил в весе».

В 1976 году в «Новом мире» восьмидесятилетний Славин выпустил имевший успех роман «Арденнские страсти» о последнем наступлении Гитлера на Западном фронте. Юбилей Славина отмечали в ЦДЛ с Катаевым в президиуме. В восемьдесят пять он отказался от официального банкета и праздновал дома в узком кругу друзей, среди которых был и Катаев.

Лев Исаевич Славин («наследник» в «Алмазном венце») умер 4 сентября 1984 года.

На его похоронах кто-то тронул вдову Софью Наумовну за плечо. Она обернулась — Катаев со слезами показывал ей палец:

— Один… Я остался один.

Он стал чаще давать интервью, которые были все откровеннее или провокативнее. То, чем раньше он мог фраппировать в личном общении (и что потом пересказывали с квадратными глазами фарисеев), теперь попадало и в прессу. «Где и как вы находили героев?» — спросил его в 1983-м журналист «Известий». «У меня нет героев, — отрезал Катаев, — то есть герой всегда один — это я сам…» В 1984-м в «Литературной газете» он, с детства убежденный, что будет писателем, и знавший себе цену, бравировал самоотречением: «Было время, когда считал себя неплохим писателем. Но сейчас у меня ощущение, что я писатель плохой. Стал даже подумывать о том, что, может быть, мне следовало бы выбрать для себя другую профессию — учителя, военного, инженера…» В 1986-м в «Советской культуре» вышло последнее интервью Валентина Петровича. На вопрос: «А кого вы любите из современных писателей?» — назвал Толстого: «Мне было уже 13 лет, когда он еще был жив» (правда, затем добавил: «С удовольствием перечитываю Валентина Распутина». Книга повестей Распутина — последнее, что Катаев читал перед смертью).

В конце 1984 года в нью-йоркском журнале «Семь дней» появился фельетон Сергея Довлатова «Чернеет парус одинокий». Он препарировал катаевское интервью «Комсомольской правде», в котором тот на вопрос журналиста о Ленине похвалил создание СССР и электрификацию. А что должен был ответить Герой Соцтруда советскому журналисту?

Бурная реакция Довлатова, асимметричная дежурным фразам из газеты, увы, была вкладом в дружную кампанию кройки и шитья черной репутации Катаева — будто бы бездушного приспособленца…

«Может быть, дали высказаться какому-нибудь уцелевшему сталинисту, отставному майору лагерной охраны или, наконец, только что восстановленному в партии Молотову?..» — вопрошал Довлатов, приписывая Катаеву «унизительный лакейский гимн», правда, при этом добавляя, что тот — «один из самых популярных и (будем объективны) один из самых талантливых русских прозаиков наших дней…». А не именем ли Ленина через несколько лет клялись ударники перестройки из того же «Огонька», которых никто не обзывал за это лакеями? Ария обличителя достигала ультразвука: «Катаев, общепризнанный талант, прозаик европейского уровня, глубокий старик, достигший всех мыслимых высот признания и благополучия, что могло заставить его пойти на такое всенародное унижение?! Поневоле начинаешь задумываться о таинственном феномене этой личности…» И разгадка приходила. У Катаева «литературных дарований», размышлял Довлатов, «не меньше, чем у Солженицына», вот он и переживает, что обделен успехом нобелевского лауреата, и поэтому соглашается быть «пугалом в глазах окружающих»… Да и какие блага имеет Валентин Петрович к концу жизни? «Коллекция зажигалок, машина и дача в Переделкине, которую в любой момент начальство может отобрать!..»

Коллекции зажигалок у Катаева не было. У него вообще не было хобби. Одно постоянное увлечение — литература. А в социально-политическом отношении он так и остался ни с кем: не диссидентствовал, не хотел уезжать, не вливался во внутрисоветские течения «либералов» и «русофилов». По большому счету, именно он мог повторить довлатовское: советский — антисоветский — какая разница…

«Иногда я думал, имеем ли мы вообще право трогать Катаева? — вспоминал Гладилин литературно-политические штудии на радио «Свобода». — Он, чудом уцелевший осколок иной эпохи, со своей системой ценностей, и ему отказаться от этого — означало отказаться от собственной жизни… Как написал бы сам Катаев, после отступа, с новой строчки, цитируя автора двухтысячелетней давности:

Не судите, да не судимы будете!»

Но то, что перемены необходимы, Валентин Петрович понимал отлично.

Он ждал и предчувствовал время, когда сможет писать без оглядки и издательство не заставит его выкидывать из книги «Вертера», а журнал — переименовывать «Ветку Палестины»…

Время Горбачева

11 марта 1985 года Михаил Горбачев был избран генеральным секретарем ЦК КПСС. 15 мая 1985 года начался вояж нового советского главы по стране, который сам он позже назовет «первым актом гласности». «Всем нам надо перестраиваться, всем», — заявил он во время неформального общения с ленинградцами. Энергичный, открытый лидер — нравился.

Весной 1985-го критик Игорь Дедков встретил Катаева во время переделкинской прогулки: «Он шел высокий, в темном пальто, худой, глядя перед собой и чуть-чуть вверх, никого не замечая… Шел человек — очень старый, но достаточно уверенно, без палки, погруженный в себя».

10 октября 1985 года (по стопам генсека!) приехав в Ленинград, Катаев выступал в Доме писателя. Он рассказал о своем «общении с народом»: на восьмом этаже гостиницы «Ленинград» подошла немолодая женщина, пережившая блокаду, и попросила написать книгу для внука… «Взрослым писателем, так сказать, я стал последнее время… Но пришел к убеждению, что никакой разницы между детским и взрослым писателем нет».

«Поездка была прекрасной, — сообщил он «Литературной газете». — На Сенатской площади (бывшей Сенатской конечно, сейчас она площадь Декабристов) вспомнились «Петербургские строфы» Мандельштама:

Тяжка обуза северного сноба —

Онегина старинная тоска;