«— Сколько вы намерены дать свеклы в следующем году? — спросил Сталин.
Мария Демченко смущенно замялась.
— Пятьсот дадите?
Она ответила не сразу…
— Дам пятьсот, — сказала она сосредоточенно».
В октябре 1937 года на первой полосе «Литературной газеты» в статье «Достойнейший кандидат» Катаев агитировал за избрание в депутаты Михаила Шолохова: «Я горячо голосую за»[107]. Рядом стояла новость о том, что Толстой и Зощенко (рассказавший собранию писателей о своих впечатлениях) стали членами окружных избирательных комиссий Ленинграда, Олеша — членом участкового избиркома в Москве.
В декабре 1937-го Катаев отправился на граничащую с Крымом станцию «Партизаны» в колхоз имени Сталина, о процветании которого рассказал читателям «Правды»: «Чудесное украинское сало — розоватое и прозрачное, нарезанное кубиками, возвышалось над миской аппетитной горкой. И зеленая рюмка вишневки, выпитая нами с хозяином, оказалась тоже «собственной», — из собственной вишни-шпанки».
В Союзе писателей начался новый передел власти. Укреплялся Фадеев, потянувший следом своего любимчика Катаева.
26 января 1938 года в «Правде» появилось письмо «О недостатках в работе Союза писателей». Подписанты — Алексей Толстой, Александр Фадеев, Александр Корнейчук, Анна Караваева и Валентин Катаев. Авторы горевали о бюрократизации жизни союза Ставским, равнодушным к «вопросам искусства».
Весной 1938 года по итогам совещаний ЦК ВКП(б) было решено отправить Ставского в длительный отпуск и сформировать «шестерку», руководящую союзом: Александр Фадеев, Петр Павленко, Леонид Соболев, Анна Караваева, Валерия Герасимова и Валентин Катаев.
Сталинский классицизм торжествовал не только в архитектуре и живописи, но и в словесности. 10 августа 1938 года Евгений Петров писал в «Литературной газете»: «Сейчас смешно вспоминать, но ведь это факт, что в течение многих лет имя Алексея Толстого не упоминалось иначе как с добавлением: «буржуазно-феодальный писатель»… Валентин Катаев был просто какой-то мелкий буржуа с крупными недочетами… Сам великий Пушкин был всего-навсего «носителем узко-личных переживаний и выразителем узко-дворянских настроений»».
То было время, когда людоедские призывы могли сочетаться с поразительной душевностью. Например, в 1937–1938 годах Союз писателей терпеливо нянчился с неким Игнатом Простым, посчитавшим себя крупным прозаиком. Эта история (сама по себе — сюжет для сатирика) дает некоторые представления о «социалистической открытости», а может быть, о страхе стать крайним и подставиться под обвинение в «ущемлении самородка». Уверовав в свой талант, Игнат требовал признания, публикаций и денег (на жизнь и алименты) и бомбил жалобами руководство Союза писателей, а затем отписался Сталину и Ворошилову. Катаеву пришлось ознакомиться с рукописью Простого и написать на нее рецензию с изложением явных недостатков. Выразив сильные сомнения в достоинствах прозы Простого, Катаев тем не менее просил Ставского о милосердии: «Ввиду того, что тон его писем почти отчаянный, а союз, вообще говоря, оказывает такого рода помощь «начинающим», я думаю, что сделать это надо». Простому послали пальто и сапоги. Константин Федин обращался в Бюро Президиума СП СССР с пафосом заламывающего руки: «Что делать с Игн. Простым? Оба отзыва резко отрицательны… Помогать Простому — значит продолжать какое-то «обольщенье»; не помочь — оттолкнуть и м. б. погубить человека». И только в 1939 году, после дебатов с участием Катаева, Вишневского, Фадеева, «настойчивое дарование» попросили работать по специальности и не досаждать.
В стране пытали и стреляли, летали и строили. 5 июля 1938 года «Литературная газета» открывалась рапортом Сталину трех летчиц — Осипенко, Ломако, Расковой: «Беспосадочный перелет Севастополь — Архангельск выполнен. Готовы выполнить любое ваше задание», рядом — рапорт Катаева, из которого ясно, что он совсем не бедствует: «Давая взаймы государству рабочих и крестьян, мы укрепляем нашу мощь, оборону страны, содействуем еще большему расцвету социалистической индустрии. Я подписываюсь на государственный заем третьей пятилетки в сумме 10 000 рублей». В Ленинграде, сообщала газета, Дмитрий Шостакович подписался на ту же сумму.
Новая мировая война становилась реальностью. Германия пьянела, заглатывая земли. 30 сентября 1938 года Чемберлен, Даладье, Гитлер и Муссолини решили судьбу Чехословакии — стать разделенной. СССР, равно как и чехословацким представителям, не позволили участвовать в обсуждении. В дипломатических документах США и других западных стран с удовлетворением говорилось о том, что после захвата Чехословакии рейху открыт путь на Советский Союз. Чехословацкие писатели выпустили воззвание «к совести всего человечества». 10 октября 1938 года в «Литературной газете» появился «Ответ», подписанный большой группой писателей, в том числе Катаевым: «В дни, когда совершилось страшное предательство, и войска фашистских варваров при пособничестве правительств Англии и Франции раздирают живое тело вашей миролюбивой демократической страны, мы, советские писатели, от глубины нашего сердца выражаем вам нашу братскую солидарность, нашу любовь».
В 1937-м Катаев с Эстер и маленькой Женей переехал в Лаврушинский переулок, в новопостроенный писательский дом 17. Заложили дом в 1934-м, но строили с задержками и возвели не к сроку. Несмотря на железный политический диктат, в квартирном вопросе царил беспорядок: писатели воевали за жилища.
О въезде в Лаврушинский трех друзей рассказывал Семен Гехт:
«Вечером к дому Ильфа в Нащокинском подкатывает взятый напрокат в «Метрополе» «линкольн». По лестнице взбегает Валентин Катаев. У него тоже в кармане ордер, ключи.
— Тащите табуретку, Иля! — командует он. — Надо продежурить там ночь. С мебелью!
И «линкольн» с символической мебелью, с Валентином Катаевым, Петровым и Ильфом катит в темноте к восьмиэтажному дому в Лаврушинском переулке.
Законные владельцы отстояли свою жилищную площадь от захватчиков.
Переехав в дом на Лаврушинском, Ильф сказал:
— Отсюда уже никуда! Отсюда меня вынесут».
Слова сбылись в короткие сроки. Ни пыток, ни расстрела… Еще раньше, во время путешествия по Америке с Евгением Петровым у Ильфа открылся давний туберкулез.
«Я никогда не забуду этот лифт, и эти двери, и эти лестницы, слабо освещенные, кое-где заляпанные известью лестницы нового московского дома, — вспоминал Петров. — Четыре дня я бегал по этим лестницам, звонил у этих дверей с номером «25» и возил в лифте легкие, как бы готовые улететь, синие подушки с кислородом. Я твердо верил тогда в их спасительную силу, хотя с детства знал, что когда носят подушки с кислородом — это конец».
С детства об этом знал Валя, и Жене, не запомнившему мать, рассказал…
Илья Ильф умер 13 апреля 1937 года.
На следующий день Катаев писал в «Правде»: «На высокой подушке лежит белая голова с крупными, резко очерченными губами».
31 мая в страну Большого террора из Парижа вернулся тяжелобольной Александр Куприн, отсутствовавший на родине с 1919 года[108]. Тот самый «человечек с пьяным баском», которого в рассказе «Темная личность» высмеивал пятнадцатилетний одессит Валя. «Я пришел к нему в гостиницу «Метрополь», — вспоминал Катаев, — и принес ему букетик мокрых левкоев… Он уже плохо видел и с трудом нашел своей рукой мою руку. Трудно забыть выражение его лица, немного смущенного, озаренного слабой, трогательной улыбкой». Они сидели на открытой веранде, потом пошли по центру. Куприн двигался медленно, держась за рукав Катаева с «потусторонней», по его выражению, улыбкой на лице.
19 октября 1977 года, выступая перед Брежневым, Катаев вспомнил: Куприн «спросил, как-то робко понизив голос: «Скажите, откуда у них, у большевиков, столько денег?»».
«По улице строем проходили военные, шли нарядно одетые люди, — вспоминал Катаев в 1986-м. — День был какой-то праздничный. Куприн был в восхищении от увиденного и все расспрашивал меня о Магнитке, о других стройках, обо всем».
О дряхлости и лунатизме Куприна Катаев сказал 22 августа 1938 года встретившемуся Булгакову, а спустя три дня Куприна не стало.
Срезало время… Не эпоха, как многих вокруг, а само время, которое безжалостнее любого тирана…
Порой смотришь на финальный год человека — ждешь, что был казнен, а потом оказывается иначе. Например, от рака легких в 1938-м умер во многом «несбывшийся» писатель Борис Житков, о котором Катаев отзывался с острым читательским любопытством.
«Как сейчас вижу этот скошенный каблук поношенных туфель… Слышу склеротический шумок в ушах, вижу дурные, мучительные сны и, наконец, чувствую легкое головокружение верхушки, обреченной на сруб, верхушки, которая все еще продолжает колобродить…» — писал Катаев, отталкиваясь от мандельштамовских метафор и перенося драму репрессий в масштаб другой катастрофы — каждый обречен…
А еще, кроме тоски и страха, всегда есть место нежности к новой жизни, особенно когда она родная.
31 мая 1938 года у Эстер и Валентина родился второй ребенок — Павлик или как называл его Катаев — Павля.
Для сына и дочки любящий отец с грубоватой лаской придумал клички — Шакал и Гиена.
«Что с вами будет без меня?» — иногда тихо говорил он жене.
Нехорошие признания
Катаев с Бельским выпивали, и тот «кричал шепотом» о множестве доносов на друга и обилии стукачей среди писателей.
— Вы живете как в чаду… Их много! Почти все!..
Так Катаев вспоминал, рассказывая про Бельского сыну.
Летом 1937-го за несколько дней до ареста Бельский сказал своему харьковскому приятелю Мацкину: «Тебе хорошо! Ты беспартийный и в Чека не служил. А я сплю и вижу, как ко мне подходят два оперативника в козловых сапогах и говорят: «Ну, Бельский, пойдем с нами»». Его арестовали 26 июля. Протоколы допросов стандартны: «я продолжал вести враждебную партии работу, направленную на разложение писательских и журналистских кадров»; «наша троцкистская организация стоит на позициях террора»… Однако среди «антисоветчиков», которых называл допрашиваемый, нет Катаева.