— Командир полярной экспедиции слушает.
— Доброе утро, пьянь беспробудная. Ну как готовность?
— Готовность номер один.
— Отлично. А как последствия?
— Лучше, чем я думал. Грязновато, конечно, но мебель и окна целы. И даже посуда. Раздавили только два фужера и одно блюдце с чашкой. Мы с Катрин обязуемся все убрать нынче же вечером.
— Рюша, — Брусилов, наконец, решился задать вопрос, который давно его мучил. — Только честно. Тебе не страшно?
Черный молчал. И молчал довольно долго.
— Уходить? — спросил он, наконец.
— Нет, вообще.
— Вообще — страшно. За людей страшно. За то, что мы собираемся с ними сделать, за то, что Эдик уже сделал. Понимаешь, Эдик — отличный парень, но иногда мне кажется, что он советский вариант mad scientist[1]
— А Женька?
— Что Женька?
— Почему он талдычит все время, что вы не вернетесь?
— Потому что он дурак, — сказал Черный. — Потому что он романтик, поэт и неврастеник. Из тех, что любят красиво умереть. Но он прекрасный радист, отличный спортсмен и настоящий друг.
— Да, — сказал Брусилов, — наверное, ты прав. Извини. Голова тяжелая. Так, значит, завтра в десять на аэровокзале?
— Завтра в десять на аэровокзале.
Брусилов лежал, смотрел в потолок и думал. О Черном, о Женьке, о Цаневе и о Станском. И было у него такое ощущение, будто это не они уходят на полюс, а он уходит куда-то. Уходит далеко, навсегда, насовсем. А они остаются.
Странное это было ощущение.
Часть первая
ОТЕЛЬ НА ЭВЕРЕСТЕ
…В эту минуту я походил на покорителя Эвереста, который после неслыханно трудного подъема оказался наверху и вдруг увидел отель, переполненный отдыхающими, потому что пока он карабкался на вершину в одиночку, с противоположной стороны горы проложили железнодорожную ветку и организовали городок аттракционов.
1
А снег продолжал падать.
— Все, — сказал Женька, — дальше я не пойду.
— Брось придуряться, старик, — добродушно откликнулся Цанев.
— Не до шаток сейчас, — процедил Станский, не шевеля потрескавшимися губами, из-за чего буква «у» звучала как «а».
А Черный коротко прохрипел, как припечатал:
— Сволочь.
Они двигались вдоль полыньи, и до поры такое направление устраивало их, но теперь граница открытой воды все заметнее забирала к востоку, и Черный начал подумывать о переправе, то и дело пробуя палкой толщину молодого льда. Однако из-за снегопада сильно потеплело, и лед был никудышный, тоньше оконного стекла, а на середине его и вовсе не было.
Женька шел первым, и, когда он бросил палки, остановиться пришлось всем. Они стояли теперь, сгрудившись, наступая друг другу на лыжи, слегка покачиваясь, тяжело дыша, и были похожи на компанию перепивших ханыг у пивного ларька, выясняющих, кто кого уважает.
— Я вам морду набью, товарищ радист Вознесенко, — говорил Черный.
А Женька бубнил страшным бесцветным голосом, как заведенный:
— Я не пойду дальше. Дальше я не пойду. Не пойду я дальше.
…В каком-то глубоко запрятанном уголке Женькиного сознания еще тлел огонек совести и долга. Но накативший из белой бесконечности холодный снежный ужас заливал все: логику, стыд, память, самолюбие. Невыносимо болела ушибленная и потому обмороженная нога. И спасение было только в одном — в тепле. А тепла поблизости не было. И быть не могло. Так зачем же идти вперед, думал Женька, в мороз и метель? Надо найти тепло внутри себя. Остановиться (главное — остановиться) и начать искать. В каждом из нас есть тепло, думал Женька, надо только уметь найти его. И тогда можно умереть. Тогда уже будет неважно. Главное — чтобы было тепло. А уж после смерти будет тепло непременно.
Он вспоминал, как не любил всегда наступление декабрьской стужи, как зима одним ударом твердого морозного кулака отправляла его в нокдаун и как тяжело было подниматься каждый раз. Будильник звенел, а он не находил в себе сил выбраться из-под одеяла. В комнате стоял почти мороз. Он специально открывал форточку настежь — приучал себя к холодам. Но Амундсен оказался прав: холод — это то единственное, к чему человек не способен привыкнуть. Женька как был ужасный мерзляк, так и остался им, хотя готовился, тренировался, закалял себя, учился преодолевать дрожь, осваивал аутотреннинг. И он многому успел научиться. Но он не знал, что это будет так тяжело. А тут еще нога. (Чтоб ей совсем отвалиться, ненависть какая!). потом он вспомнил горячий крупный песок керченского пляжа и теплое соленое, как суп, море с прозрачными клецками медуз. Вот тогда он остановился, бросил палки и сказал:
— Все. Дальше я не пойду…
— Сволочь, — хрипел Черный, — ты пойдешь, сволочь.
И это было, как в кино. Вот только что же это за фильм, мучился Женька, и ведь хороший какой-то фильм…
— Успокоительного? — деловито спросил Любомир, сняв рюкзак, полез за лекарством.
— Ща как двину раз по зубам, мигом успокоится, ублюдок хренов, все сильнее закипал Черный.
— Попробуй, — сказал Женька, вмиг оживившись.
Черный взмахнул рукой и нанес сокрушительный удар. Удар пришелся в воздух. И, если б не заботливые руки Станского, командир упал бы, сломав как минимум крепление.
— Тихо, ажики, — сказал Станский, не двигая ртом. — Рекратите. Хиниш. Ознесенко не дойдет. Надо колоться здесь.
— Что?! — переспросил Черный.
А Цанев деловито осведомился:
— Анаф?
— Анах, — ответил Станский.
— Нет! Только не это! — вдруг почти завизжал Женька. — Идиоты! Радио не работает третий день. Никто же не знает, где мы. Пурга, уроды! Нас заметет. Нас никогда не найдут.
— Найдут, — сказал Черный.
— Лет через двести, — пошутил Любомир.
— Именно, — подтвердил Женька на полном серьезе. — А я не хочу. Лучше сдохнуть здесь в снегу, чем оказаться в мире, который будет через двести лет. Кретины! Вы же там будете не просто чужими — вы же там будете древнее мамонтов. Я не хочу с вами!
— Что ты несешь, придурок? — зарычал Черный.
— Непосредственно перед анафом нельзя колоть успокоительное, — деловито сообщил Цанев.
А Женька присел, стал расстегивать крепления на лыжах и заплакал. Он плакал и бормотал себе под нос:
— Не надо анаф. Анаф — это очень холодно. Только сначала тепло. Кажется, что тепло. Иллюзия. А на самом деле очень холодно. Мы замерзнем. Нас никто не найдет. Радиосвязи не будет. Никогда не будет. Нога болит. А умирать не страшно. Мы проснемся в будущем, а там холодно. Я не хочу в будущее. Я хочу в прошлое. В прошлом тепло. И умирать тепло. Не надо анаф. Не надо.
Любомир, делая вид, что не слышит Женькиного бормотания, достал из рюкзака пенопластовую обойму с двумя спецсосудами, снял крышку, блеснули круглые стальные головки, и снова надел ее.
— Все в порядке? — спросил Черный. — Значит, так. Быстро приготовились. Собрать «гробы», раздеться, упаковаться. Пять минут на все. Цанев, шприц! Вопросы есть?
Вопросов не было. Была по-боксерски быстрая Женькина рука, растерянный взгляд Любомира, его широко раскрытый в крике рот и мелькающие пятки обезумевшего радиста. Все трое рванулись за ним одновременно и все трое упали, цепляя друг друга лыжами. А Женька подбежал к краю полыньи и, размахнувшись как метатель диска, швырнул похищенную обойму вперед и вверх. Пенопластовая коробка, похожая на ровно обтесанный кусок слежавшегося снега, потрепыхавшись над серой водой, упала на лед по ту сторону, метрах в двух от кромки.
— Вот так! — радостно крикнул Женька. — И никаких анафов.
И тут, хрипя и ругаясь, подбежал Черный и обрушил сильнейший, на какой только был способен, апперкот, и Женька повис на его кулаке, как белье на веревке.
Цанев кричал:
— Ты сам поплывешь теперь за ними! Понял? Сам поплывешь!
А Женька всхлипывал и повторял одно только слово:
— Нет, нет, нет…
Станский молчал. Говорить ему было трудно, и он старался не произносить ничего сверх необходимого.
— Плыви, плыви, тебе говорят, — глухо и без выражения ворчал Цанев. — Плыви…
— Отстань от него, идиот, — вмешался Черный. — У нас лодка есть.
Но Цанев его не слышал. Цанев смотрел по ту сторону полыньи совершенно безумными глазами. Черный даже успел подумать, что вот и еще один член экспедиции помутился рассудком.
— Ползет, — прошептал Цанев.
— Кто ползет? — в голосе Черного зазвучал испуг.
— Лед ползет, — пояснил Цанев.
А лед действительно двигался. Разводье расширялось на глазах, и берега его смещались друг относительно друга.
— Видишь место?! — в панике закричал Черный. — Место видишь, куда упало?
Непонятно было, кого он спрашивал, и ответил Женька:
— Вижу.
— Следи, чтоб не потерять!
— Слежу, — вяло откликнулся Женька.
— Лодку? — спросил Цанев.
— Палатку, — непонятно, словно передразнивая ответил Черный. — Забрось туда палатку. Ее за километр видно. А эти — завалит, не найдем. Забрось, пока не поздно!
Цанев взглянул на Станского. Станский молча кивнул. Достали палатку.
— Дай мне, — сказал Женька.
— Метатель хренов, — процедил сквозь зубы Черный.
Женька пробежал бегом и, поравнявшись с нужной точкой (он уже и сам не видел коробку, просто запомнил расположение льдин), размахнулся и, что было сил, швырнул оранжевый сверток. Палатка легла на удивление удачно. Вряд ли между ней и сосудами с анафом могла пройти трещина. Снег, впрочем, продолжал падать, но Черный был прав: палатку быстро не занесет. И яркое апельсиновое пятно светилось теперь сквозь марево круговерти, как последняя надежда на спасение среди белой бесконечности верной гибели. Вместе с тем, благодаря палатке стало еще лучше видно, как быстро уходит противоположный берег. Все четверо смотрели на это неподвластное им движение, точно завороженные, и теряли драгоценные секунды.
— Лодку давай, — вспомнил Цанев.