– После кофе. – Я наливаю себе чашку, добавляю молока, вздрагиваю, снова зеваю и принимаюсь пить. – Почему-то есть с утра не хочется.
– Думаю, в эту кафешку нужно еще раз зайти, – соглашается она. – Попробовать кускус…
Она еще раз отпивает из кружки, а я думаю, что утром, в джинсах и толстовке, без макияжа, она такая же красивая, как вчера вечером при полном параде. Ну, за исключением красных глаз.
– Паспорта взяли?
– Взяли. И билеты. Пошли?
– Пошли.
Через несколько часов мы вышли из зала прибытия в аэропорту Схипхол, доехали на электричке до центра Амстердама, потряслись в трамвае и заселились в претенциозный семейный отель, оформленный в соответствии с темой «холодных» и «горячих» философов: Мо заняла платоновский номер на верхнем этаже, а я – кантовский полуподвал. Даже салфетки (с портретом Гегеля) в столовой и те не уступают общему оформлению. Во второй половине дня мы идем по парку Вондела – между темно-зеленой травой и серым небом; с канала дует холодный ветер, и в первый раз с момента прилета я не чувствую в воздухе выхлопных газов. Ника и Алана, которые пасли нас от дома до аэропорта, а потом и в самолете, нигде не видно – как я понимаю, они в нашей команде наблюдения. Нехорошо показывать, что я их заметил, а сами они не пытались со мной заговорить. Насколько я могу судить, Мо ничего не заподозрила.
– Так где этот музей? – спрашивает она.
– Вон там. – На другом конце парка высокомерно дыбится к небу неоклассическое здание. – Давай зайдем и активируем наши пропуска в закрытую часть. Через час-другой попробуем найти какую-нибудь еду.
– Всего через час-другой?
– В Амстердаме рано закрывается все, кроме баров и кофешопов, – объясняю я. – Только не иди в кофешоп за кофе – засмеют. То, что у нас называется кафе, здесь – «Eethuis», а то, что здесь называется «Café», у нас зовется пабом. Ясно?
– Как белый день, – решительно кивает она. – Хорошо, что тут, кажется, все говорят по-английски.
– Это распространенный недуг, – говорю я, а потом добавляю: – Только не слишком расслабляйся. Это не явочная квартира.
Мо обдумывает мои слова, пока мы обходим покрытую патиной статую.
– Ты сюда не только в архив приехал, – наконец говорит она.
У меня холодеет в животе.
– Да, – признаюсь я. Этого момента я и боялся.
– Ну, надеюсь, – говорит она и неожиданно берет меня за руку, – ты готов к тому, что дерьмо влетит в вентилятор?
– Все вентофекальные узлы под наблюдением. Так они говорят.
– «Они», – Мо ёжится. – Это «они» все придумали?
Я оглядываюсь, незаметно присматриваясь к другим посетителям парка: пара пенсионеров, подросток на скейте – и все. Разумеется, это не значит, что нас не пасут – ворон, чью нервную систему подчинил себе демонический императив, маленький беспилотник с камерами в сотне метров над нами, – но с человеческими приемами хоть что-то можно сделать, в отличие от эзотерических или электронных.
– Они решительно не настроены позволить тем, кто за тобой следит, сказать: «На третий раз свезло», – пытаюсь объяснить я. – Это ловушка. Мы на дружественной территории, и, если кто-то попытается тебя похитить, – я не один занимаюсь твоим делом.
– Это очень мило.
Я резко смотрю на нее, но Мо изображает невинность: рассеянная ученая дама размышляет над теоремой и видеть не видит плотского мира и демонов из списка розыска Интерпола.
– Ты мне так и не рассказала про «Трешер», – замечаю я, когда мы переходим дорогу, направляясь к музею.
– О чем? О подлодке? Не думала, что тебе это интересно.
– Конечно, интересно, – говорю я и веду ее вдоль фасада, а не по лестнице к главному входу: мне нужен служебный.
– Я пошутила вообще-то, – улыбается она. – Хотела проверить, может, ты хоть так немного расслабишься. Вы, шпионы, такие сосредоточенные.
Между двумя цельными гранитными плитами в торце здания находится неприметная дверь. Я стучу трижды, и она автоматически открывается. (В потолок холла вмонтирована камера: незваным гостям тут не поздоровится.)
– Что это? – удивляется Мо. – Черт, я же никогда раньше не видела потайных дверей!
– Да нет, это просто служебный вход.
Мы идем дальше, к месту дежурного за поворотом.
– Говард и О’Брайен из Прачечной, – говорю я, положив ладонь на стойку.
В кабинке никого нет, но на стойке лежат два бейджа. Дверь впереди открывается.
– Добро пожаловать в Каталог, – говорит динамик за стойкой. – Пожалуйста, возьмите свои личные карточки и носите их всюду, за исключением открытой части музея.
Я беру обе и передаю одну Мо. После тщательного осмотра она спрашивает:
– Это чистое серебро? А что за язык? Точно не нидерландский.
– Скорее всего, индонезийский. Не спрашивай, просто надевай.
Свою я цепляю к поясу под подолом футболки – человеческой охране ее видеть необязательно.
– Идем?
– Да.
Подвалы под Рейксмюсеумом напоминают мне элитную версию Архива в Доме Дэнси – просторные беленые тоннели, кондиционированный воздух, полным-полно полок. Но есть и отличия: в Доме Дэнси хранятся обычно только файлы, а здесь – пластиковые и деревянные коробки с уликами, оставшимися от судебных процессов, пришедших на смену времени невиданных ужасов.
Собрание Аненербе СС находится в отдельном подвале за запертыми стальными дверями; одна из сотрудниц – без формы, в джинсах и свитере – ведет нас туда.
– Лучше не оставайтесь там надолго, – советует она. – У меня там мурашки по коже. Плохо спать будете.
– Мы справимся, – успокаиваю ее я.
Собрание Аненербе защищено, наверное, самыми мощными печатями и амулетами, какие только можно вообразить, – никому из его хранителей не хочется, чтобы какие-нибудь психи или неонацисты заполучили одну из находящихся здесь заряженных реликвий.
– Как скажете, – спокойно говорит она, но потом ее бровь чуть взлетает. – Сладких снов.
– А что именно мы ищем? – спрашивает Мо.
– Ну, для начала…
Я хлопаю в ладоши. Перед нами – коридор с пронумерованными комнатами по обеим сторонам. Пустой и хорошо освещенный, как лаборатория, из которой все сотрудники вышли на обед.
– Символы, нарисованные на стене дома в Санта-Крузе. Как думаешь, сможешь их узнать, если снова увидишь?
– Узнать? Я… наверное, – медленно произносит она. – Не хочу ничего обещать. Я тогда чуть с ума не сошла и не очень хорошо их рассмотрела.
– Это все равно больше, чем знаю я, а Черная комната нам даже открыточку не прислала. Поэтому мы здесь. Считай, что это опознание некромантии по фотороботу.
Я читаю табличку на ближайшей двери, а затем толчком открываю ее. Свет включается автоматически, и я замираю как вкопанный. Хорошо, что освещение такое яркое, потому что, если бы я увидел это в полумраке, сердце бы остановилось. А так оно просто сжалось.
Сразу за дверью стоит белый чугунный столик: плавные изогнутые линии, витой орнамент. Рядом три стула – тонкие, белые конструкции из распорок и гнутых секций. Я моргаю, потому что с ними что-то не так. Чем-то они мне напоминают картины Гигера и съемочную площадку «Чужого». А потом я понимаю, на что́ смотрю: спинки стульев – из сплетенных позвонков. Сами стулья собраны из резной кости – из берцовых костей мертвецов; орнамент на столике – узор человеческих ребер. Столешница сделана из полированных и подогнанных друг к другу лопаток. А зажигалка…
– Меня сейчас стошнит, – шепчет Мо; она побелела как полотно.
– Туалет в конце коридора, – выдавливаю я и сжимаю зубы.
Мо убегает, а я рассматриваю остальную комнату. «Они правы, – говорит тихий отстраненный голосок в моей голове, – есть вещи, о которых просто нельзя рассказывать широкой общественности». Даже если смотришь на Холокост с расстояния вытянутой руки со старой киноленты, он все равно столь чудовищен, что остался в коллективном бессознательном Запада жутким шрамом неистребимого зла, безумия неслыханных масштабов. Жутко до того, что некоторые даже берутся утверждать, будто ничего такого не было. Но это, это не опишешь словами: это полуночный кошмар глубоко больного разума.
В Освенциме были медицинские лаборатории. Некоторые из тамошних инструментов хранятся здесь. За медблоком прятались другие, более мрачные лаборатории, инструменты оттуда тоже здесь, – те, что не были уничтожены в соответствии с договором о сокращении вооружений.
На стойке за костяным гарнитуром выложены приборы, присоединенные к деревянному сидению с металлическими клипсами для рук и ног – электрический стул; в Аненербе проводили эксперименты по уничтожению человеческих душ, искали способ пролезть в картезианское бутылочное горлышко, чтобы истребить не только тела жертв, но даже информационное эхо их сознания. Только сложности с уничтожением душ в массовом порядке не позволили им заняться этим системно.
За душеедом стоит классическая средневековая «железная дева» – с той лишь разницей, что у заплечных дел мастеров Тридцатилетней войны не было возможности поиграть с алюминиевыми сплавами и гидравликой. Есть тут и другие устройства, созданные, чтобы калечить и убивать, причиняя максимальные страдания: одно из них – что-то среднее между печатным станком и стеклянной дыбой – словно явилось из ночных кошмаров Кафки.
Я понимаю, что они пытались генерировать боль. Они не просто убивали, но старались при этом причинить жертвам столько страданий, сколько может выдержать человеческое тело, выдавливали из них боль, мучили снова и снова, пока не закончится кровавый сок…
Я сижу, но не помню, как тут оказался. У меня кружится голова. Надо мной стоит Мо.
– Боб?
Я закрываю глаза и стараюсь контролировать дыхание.
– Боб?
– Сейчас, минуту, – слышу я собственный голос.
В комнате пахнет старым, мертвым ужасом – и мрачной злостью, словно пыточные инструменты лишь затаились и ждут своего часа. «Погодите, еще не конец», – говорят они. Я вздрагиваю, открываю глаза и пытаюсь встать.
– И этим… пользовались в Аненербе? – хрипло спрашивает Мо.