Катарина, павлин и иезуит — страница 71 из 93

Вместо ожидаемой бумаги подоспела новость, о ней сообщил ему тюремщик, с которым они почти сроднились: на полях сражений, – сказал он, – произошли важные события. Войска Фридриха Прусского уже несколько месяцев назад возле некоего городка под названием Росбах разбили объединенные войска австрийцев и французов, потом к ним присоединились новые подкрепления, и они направились в Силезию; при Лейтене вблизи Бреслау союзники потерпели еще более страшное поражение, Силезия была для них потеряна, сейчас прусский дьявол направляется в Баварию. Австрийская армия понесла большие потери, очень много погибших, и императрица Мария Терезия безутешно плачет в подушку. Ее войска беспорядочно отступают, они рассыпались, словно стадо, в которое ворвался волк. Уцелевшие офицеры и солдаты бегут по полям и лугам к своим родным домам, даже великий генерал Лаудон, который некогда победил пруссаков при Колине, скрылся в неизвестном направлении. Сквозь снег и грязь, по водам и по лесам. Одна армия все еще держится в Чехии, там гремят крики: «На Силезию! На Силезию!» – повозка справедливости расшаталась, напрасен был десятилетний труд, собирание огромной армии, сейчас карета с грохотом катится в пропасть, императрица и ее правое дело по обрывистому спуску стремительно летят вниз со всеми мертвецами, со всей Силезией вместе.

В подобных обстоятельствах, во время всеобщего распада, который ощущался везде и повсюду, городскому судье, который уже давно позабыл о злополучном происшествии с паломниками, показалось бессмысленным и дальше держать в тюрьме человека, расследованием вины которого он, по сути дела, даже не занимался. Кроме того, ему казалось, что Симон Ловренц, независимо от того, является ли он виновным на самом деле или нет, так долго пробыл в заключении, что даже если он и виновен, он уже – говоря по справедливости – искупил свою вину, и не только свою, но и вину всех венгерских, точнее, краинских паломников, доставивших городу столько хлопот. Положа руку на сердце, судья должен был признаться, что он, собственно говоря, позабыл об узнике. Столько важных событий произошло за это время в городе и в мире! Правда, он иногда видел его, когда тот направлялся на работу в пивоварню, но каждый раз ему приходило в голову, что наказание справедливо, коль скоро не наносит ущерб городской казне. А мгновение спустя он уже забывал об этом незначительном человечишке. Симон же много раз за это время думал, что Бог позабыл о нем; разумеется, он и понятия не имел, что в этой роли выступает судья Оберхольцер. Однако с его точки зрения, из камеры, рядом с которой шумела сточная канава, рыскали крысы, и лаял соседский пес, это было, по сути дела, одно и то же.

Однажды перед обедом Симон Ловренц под аккомпанемент оглушительного собачьего лая подметал тюремный коридор. Пес в господской камере бился в дверь и лаял до хрипоты, стараясь, чтобы его хозяин чувствовал себя под надежной защитой, а еще больше потому, что и он тоже так долго находился в заключении, что позабыл о зеленых полянах, по которым когда-то носился, и уже не отличал шуршания метлы от постукивания крысиных лапок. В этот момент к Симону подошел тюремщик, взял у него из рук метлу и сказал:

– Ступай, ты свободен.

Так однажды он внезапно оказался на воле. Досточтимые ландсхутские судебные власти позаботились о том, чтобы ему вернули кожаную суму, которую он оставил в монастыре. В ней все было на месте, не пропал ни один золотой талер,[128] ни один серебряный зексар.[129] Был здесь и нож, тот самый кинжал, который предназначался отнюдь не для того, чтобы резать им хлеб, кожаный пояс и одежда – все до самой последней мелочи. Он снял комнату в трактире «При Святой Крови», где умылся и переоделся. Провел ночь в постели, на льняной простыне, и стал совсем другим человеком. Утром он собирался купить коня, но передумал и купил мула, немного медлительное, зато здоровое и выносливое животное. Он знал, куда он на нем поедет – не назад, в Крайну, нет, а вперед, он направлялся туда, и ничто его не остановит: в Кельморайн. Там он ее найдет, Катарину. И Золотую раку, обеих.

Когда у него за спиной остались колокольни Ландсхута, он внезапно почувствовал себя таким свободным, что даже не мог постичь этого до конца. Поэтому неудивительно, что и в седле его преследовала та же мысль, что и при выходе из тюрьмы, мысль, которую можно было назвать рабской, Симон Ловренц все еще был рабом своей земной любви – Катарины. Хотя верным будет и то, что его первая мысль на свободе ничуть не отличалась от всех его мыслей, родившихся в камере; она была точно такой же, как и последняя его мысль в тюрьме: Катарина.

40

Ты раздвинул мне ноги саблей, – говорит Катарина Полянец храпящему австрийскому офицеру, племяннику барона Леопольда Генриха Виндиша, ты был храбрым и пьяным, ты был пьян от храбрости и храбр от опьянения, ты сам себе удивлялся, тому, как храбро ты побеждаешь женщину из родных краев, найденную тобой в Германии. Что делает женщина из твоих краев в Германии, что другое она может сделать – только раздвинуть ноги, уступая решительному натиску пьяного австрийского офицера, который еще не участвовал ни в одной битве, который все время беспокоился только о том, чтобы не запачкать свой шелковый платок, который до сих пор выступал словно павлин, перепоясанный поскрипывающими ремнями, в военном мундире и шляпе с перьями, столь эффектно выглядевшей на фоне надраенных пушек. Но завтра ты примешь участие в битве, недалеко отсюда, Виндиш, недалеко от Бреслау, на равнине возле городка под названием Лейтен, прусские пушки тоже начищены и готовы изрыгнуть огонь, и прусские ядра в клочья разорвут солдат твоей армии, может быть, и тебя тоже – в пороховом дыму, в отблеске взрывов. Поэтому ты и пьян сейчас, Виндиш, ты пьян от вина и страха, ты со страхом прислушиваешься к перекличке испуганных солдат, стоящих в карауле на подступах к твоим надраенным испуганным пушкам, ты прислушиваешься к отдаленному пению испуганных хорватских солдат, нет больше труб военного оркестра, и парадов, и белых коней, и твой шелковый платок не имеет теперь никакого смысла. Ты хорошо знаешь, что тут ничем не поможешь, хорошо знаешь: того, кто боится, пуля обязательно достанет, – и ты уже обосрался со страху, ты пьян со страху, тебе не остаться в живых. Пушки пруссаков завтра утром разнесут в клочья твое мясо, разбросают его по болотам вокруг Лейтена. Где теперь твоя павлинья стать, с которой ты вышагивал на том дворе, что остался в далекой Крайне, где твой козлиный наскок, твой хохот, твое блеяние, с которым ты так храбро штурмовал женщину – паломницу, направлявшуюся к Золотой раке в Кельморайне, женщину, принадлежавшую другому, женщину, которая любила и все еще любит другого; она только на одно мгновение подумала, что на самом деле любит тебя, избранника своей молодости. Любит другого, хотя ты ее убеждал, что когда-нибудь, когда ты станешь полковником, она будет твоей, полковничьей, невестой, ведь ты таскал ее за собой по военным лагерям, по офицерским бивуакам и, пьяный, из ночи в ночь швырял в свою постель, заставлял лежать с тобой, а не с тем, с кем она хотела и должна была лежать. Ты пьян, Франц Генрих Виндиш, племянник краинского барона, старого павлина, один из его многих племянников, ты пьян от страха, ты с трудом поднимаешь пьяные веки, твои руки ослабели и твои ноги подкашиваются, когда ты пытаешься встать с постели, и ты снова падаешь на нее, пьяный как свинья, ты бы и рад превратиться в свинью, только бы тебе с твоим лицом красавчика и всем обилием твоей дворянской чести, которая более изобильна, чем твое толстое брюхо, не нужно было шагать под огонь прусских пушек, ты бы с радостью лежал в любом свинарнике со своим шелковым платком на шее, вместо того чтобы завтра командовать своей батареей, вытащить из ножен саблю и крикнуть: «В атаку!», – отдать приказ: «Огонь!», – потому что стрелять будут и с той стороны, на той стороне тоже есть пули, ядра, холодные лезвия штыков, сейчас ты это очень хорошо знаешь, и у тебя больше не осталось никакого выхода. У тебя больше не осталось никакого выхода – это тебе, храпящему и пьяному, говорит Катарина Полянец, словенская паломница, которая отправилась к Золотой раке в Кельморайн, а вместо этого оказалась у тебя в клетке, пьяный капитан.

Я причесываю волосы в клетке, подвешенной на колокольне святого Ламберта, я смотрю в зеркало на свое усталое лицо и слушаю твои вопли, доносящиеся снизу, издали, из твоего сна, из твоих полных страха сновидений, в которых ты слышишь барабаны и трубы прусской армии, в которых ты видишь до блеска надраенные пушки на покрытом травой откосе по ту сторону болота, пушки, которые изрыгнут огонь. Сейчас ночь, твоя последняя ночь. Ты запер меня в клетку, я все время в клетке, Виндиш, с тех самых пор, как странствую с тобой и твоим офицерским стадом, я в одной из тех железных клеток, которые до сих пор висят на колокольне церкви святого Ламберта в Мюнстере. Ты видел эти клетки, Виндиш? Я не думаю, что ты их видел, хотя ты и проезжал по этому городу. Твой взгляд всегда устремлен вниз, под копыта коня, на землю, ты никогда не видишь того, что в вышине, над облаками, под небом. Сверху или льет дождь, или сияет солнце, ничто другое тебя не интересует. Если же тебе все-таки показали эти клетки, когда ты гарцевал там, впереди, в то время как я вместе с другими женщинами ехала в повозке позади военных, ты – скорее всего – поправил шелковый платок и весело оскалил зубы. А у меня они никак не выходят из головы, с тех пор как я их видела, эти могилы высоко под облаками. Каждую ночь мне снятся люди, которые оказались высоко-высоко наверху, высоко над землей, в небесах и все-таки в могилах, безвозвратно запертые в своих могилах, их покрывала не земля, а облака, покровом для их могил было синее небо. Мне рассказали, что там, в Мюнстере, хотели создать новый Иерусалим, они затворились в осажденном городе, любили друг друга, и у их пророков было помногу жен. Впрочем, они занимались теми же вещами, что и ты во время своего боевого похода, здесь нет никакой разницы. Только ты не придаешь этому никакого смысла, а они думали, что создали новый Иерусалим, однако при этом позабыли давний плач Исайи над городом: Пресвятая столица, как же ты могла превратиться в блудницу?! Раньше в ней обитала правда, а теперь – убийцы.