Лео в общих чертах знал об особенности тогдашнего быта столичной интеллигенции, об этом было сказано в некоторых, пока еще доступных книгах, и недоумевал, с какой стати дед вспоминает все это.
Чувствуя, что с вводной частью затянул, Леонид Генрихович попил воды, прокашлялся и перешел к главному.
– Завсегдатаем мастерской с некоторых пор стал Глеб, считался он одним из самых талантливых молодых писателей, однако публиковался редко – вещи его, как правило, тормозились цензурой, и, зная об этом, редакторы “толстых” журналов и издатели неохотно раскрывали ему объятия, а попросту говоря, игнорировали. Глеб выпустил две тоненькие книжечки рассказов и был принят в Союз писателей. Жил он бедно, семью, где росла дочка, кормила жена, врач-гинеколог.
Я дружил с Глебом, у нас оказались схожие темпераменты и близкие мысли по поводу ближайшего будущего Славишии, оно представлялось довольно безрадостным, хотя не могли предположить, что все в одночасье рухнет и возродится совсем в ином качестве… Знаешь, Лёнечка, в других людях раздражает то, что ярче всего проявляется в нас самих. Так вот, в Глебе меня ничего не раздражало, не выводило из себя, и его, судя по всему, – тоже. Он водил знакомства с зарубежными корреспондентами и дипломатами, что, в конечном счете, сыграло особую роль в том, о чем я поведаю дальше. Извини, я хочу немного передохнуть, принять лекарства…
Он достал из кармана два пузырька, высыпал на журнальный столик несколько таблеток, отобрал кругленькую оранжевую и продолговатую белую, ее можно было разломать пополам, что он и сделал, пальцы дрожали, дед никак не мог взять пилюли и отправить в рот. Лео захотел помочь, Леонид Генрихович недовольно помотал головой – не надо, сам справлюсь. Запив из стакана, он откинулся в кресле и закрыл глаза.
Так молча они просидели пару минут.
Дед пришел в себя, глубоко вздохнул.
– На чем мы остановились? Да, Глеб. Мы дружили. Внешне были непохожи, я – рыжий, не слишком привлекательный для женщин, разве что необычным окрасом, он – синеглазый красавец со щегольской бородкой, похожий на итальянского актера. Да… Была весна, кругом всё зеленело, распускалось, благоухало, я вышел из мастерской подышать, сел на скамейку в располагавшемся напротив парке, ко мне подсел симпатичный паренек, назвал по имени-отчеству, помахал перед носом красной книжицей – “Я из КГБ”. Настроение у меня было замечательное, я люблю весну, поэтому позволил себе фривольный тон: “И чем я заинтересовал Контору Глубокого Бурения, неужто меня подозревают в работе на ЦРУ?” Паренек улыбнулся: “Ну что вы, Леонид Генрихович, какой из вас шпион, а вот в мастерской вашей с вашей легкой руки антисоветчики свили гнездышко, литературу запрещенную почитывают, распространяют, беседы ведут непозволительные”. Это было уже серьезно.
Побеседовали мы накоротке, я сослался на прерванную работу и заторопился обратно, паренек, назвавшийся Володей, не стал задерживать, но попросил о новой встрече на следующей неделе. Отказать я не мог. Володя привел меня в дом неподалеку, в двухкомнатную квартиру, хозяйка тут же ретировалась, я понял – конспиративная хата для приватного общения. В этот раз разговор вышел долгий, неприятный, Володя выказал хорошую осведомленность о моем гнездышке, о тех, кто его посещает и о чем говорит. Особо упирал на Глеба. Дескать, ярый антисоветчик, якшается с западной прессой, сотрудниками посольств, похоже, через них собирается отправлять за рубеж свои ненапечатанные тексты под псевдонимом. “В этом мы разберемся, будьте уверены, и с вашей помощью тоже”. Последняя фраза меня насторожила.
Таких встреч было три. Володя выспрашивал, я вертелся, как мог и умел, отвечал на его вопросы уклончиво и предвидел худшее. Интуиция меня не обманула – в конце концов он предложил мне сотрудничество. Как водится, сулил блага – помощь в организации персональной выставки, рецензий в газетах и прочего, а также включение в состав делегации Союза художников для поездки в Париж. Ну, а в случае отказа… Против меня будет заведено уголовное дело по обвинению в антисоветской пропаганде. “Материалов у нас достаточно, можете не сомневаться…”
Я попросил время подумать и в конце концов согласился. Вместе с Володей придумали позывной – Ярослав, я подписал соответствующую бумагу и начал сочинять донесения, назовем их так.
Ты спросишь, почему согласился? Я совершил это неосознанно, точно в бреду, моральные тормоза отказали. Я оказался слабым, подверженным влиянию, моя воля была парализована, ее заблокировали, словно из устройства вынули батарейки или перерезали соединительные провода. Я ужаснулся тому, что натворил, но было поздно. Есть такой синдром Капгра, открыл француз-психиатр: человек верит, что кого-то из его окружения или его самого заменил двойник и плохие поступки совершил не он, а двойник. Так и мне порой казалось – ну не мог я такое совершить, не мог! Умопомрачение нашло…
Я не думал о последствиях. В мозгу пульсировало: они могут состряпать дело, посадить, и никто за меня не заступится. Подведу родителей, жену, маленького сына. Сломаю себе будущее…
Почему человек совершает подлости? Я думаю, сначала из-за страха, потом от ужаса содеянного, а потом по привычке. И находит оправдания своим гадким поступкам. Непременно находит…
Поверь, Лёнечка, ни о ком я не писал плохо, никого не закладывал – напротив, старался выгородить, сообщить нечто такое, что не могло грозить карами. Главная опасность таилась в запрещенных рукописях и книгах с того берега. Я указывал: приносили неизвестные мне люди, знакомые тех, кто бывал постоянно – двери мастерской открыты, благонадежность гостей я не проверял, да это невозможно – и также уносили после прочтения, что же касается тиражирования крамолы, сие мне неизвестно. Володя читал и не комментировал, лишь изредка брови и уголки рта сдвигались в намеке на скепсис – уж больно гладко на бумаге. Я догадывался: он знает куда больше сообщаемого мной, скорее всего, имелись и другие осведомители того, что происходило в мастерской, но я оставался верен избранной тактике.
Более всего их интересовал Глеб. По требованию Володи я пытался осторожно расспросить друга о пересылке рукописей, точнее, делал вид, сам же вообще этой щекотливой темы не касался, а в донесениях указывал – Глеб молчит по этому поводу, как партизан на допросе. Так продолжалось до того страшного июльского вечера…
Лео слушал сообщаемое дедом и на языке вертелось: зачем он рвет душу себе и мне, не лучше ли держать втуне, погребенным в развалинах памяти, как после землетрясения? Это ведь своего рода эгоизм. Подумал ли дед, как теперь жить мне, обремененному знанием тайны, которую лучше не раскрывать, лучше для всех… И как я теперь смогу относиться к нему…
Чем острее колол вопрос, тем яснее Лео понимал – это необходимо, не столько деду, сколько ему, внуку, по существу, начинающему жить.
– Меж тем Володя выполнил обещание и действительно помог с персональной выставкой. Прошла с успехом, было много народа, купили несколько полотен, появились новые заказы. Две газеты напечатали хвалебные отзывы с моей фотографией. Я купался в лучах славы (дед иронически сощурился), мне казалось, что я и вправду такой талантливый и самобытный, как об этом пишут в рецензиях, и на мгновения забывал, кому и чему обязан успеху.
Приближался тот июльский вечер, который я упомянул. Маячила расплата. Володя познакомил со своим начальником, и вдвоем на той самой конспиративной квартире они посвятили меня в свой план. По имеющимся данным, Глеб-таки переслал рукописи на Запад, мы не знаем, какие, можем лишь догадываться, взять с поличным не удалось, однако нам эта история надоела. Судить его пока не за что, громкий процесс устроить невозможно, ибо еще ничего из крамолы не опубликовано, но предупредить обязаны, жестким образом. Вы, Ярослав, пригласите друга поужинать в хороший дорогой ресторан – якобы отметить гонорары с выставки – крепко выпьете, а дальше вы в отключке, ничего не помните, а его, пьяного, мы спровоцируем на драку и посадим на пятнадцать суток за нарушение общественного порядка. Он умный, все поймет, а не поймет, мы его прижмем по-настоящему. Вот такой план.
Я был в ужасе.
Дружба наша, впрочем, шла на убыль, Глеб бывал в мастерской все реже, видать, появились иные интересы, знакомства, более нужные, полезные, его по-прежнему мало печатали, он меньше переживал по этому поводу, нежели прежде. Но к плану гэбэшников по поводу Глеба наши меняющиеся отношения никак не относились. Едва я представлял, что требуется совершить, меня охватывала паника. Судорожно искал выход из западни, в которую сам себя загнал, и не находил.
Тогда, Лёнечка, я многого не понимал. Разумение пришло с некоторым опозданием: чем человек выше стоит на общественной лестнице, тем больше шансов уцелеть в столкновении с Лубянкой. Чем ниже – тем он уязвимее. Судьбу известной, общественно значимой личности решают генералы, им есть что терять, поэтому взвешивают “за” и “против”, не рубят с плеча, думают о возможной реакции Запада – касается и судебных процессов, и высылки, лишения гражданства и прочего. А судьба не бог весть какой важной птицы типа Глеба в руках капитанов и майоров, те жаждут продвинуться по службе, получить награды, премии. Володя и его начальник – мелкие сошки, им серьезные дела не поручают, а отличиться охота, вот и придумывают операции типа той, что предстояло исполнить с моим участием.
Во всяком случае, так происходило в ту пору – на моей памяти убийство хулиганами в подъезде диссидента-поэта и переводчика Батырёва было, пожалуй, единственным. Сажали некоторых в тюрьмы, высылали из страны, лишали гражданства – это было, да, но сотнями не избивали митингующих активистов, не уничтожали известных оппозиционеров у стен Кремля, не травили журналистов, беглых олигархов и просто противников режима химией внутри и вовне страны, не вешали на галстуках, не сажали за посты и репосты в интернете, не мстили жестоко, садистски. Это уже достояние двухтысячных, когда вся власть, вся, без остатка, в руках Организации, когда она никому не подотчетна, кроме Самого, никого не боится, страшна и всесильна.