Добрый Человек Раймон Эгилье заметил, да еще и отцу сказал — значит, правда будет Гираут каким-нибудь великим человеком, проповедником-Совершенным или еще кем, кем захочет. Лучше бы не Совершенным, конечно, ведь он тогда уйдет из дома на далекое служение и больше не сможет быть с Гальярдом, и его не возьмет с собой… Гальярд десяти лет, совершенным образом доверяющий брату, смаргивает и недоверчиво трясет головой. Он все так же сидит на стуле, поджав под себя ноги, только голова маленько кружится. «Гираут! Я правда, что ли, заснул? Я и не заметил даже… Что-то было?»
Гираут, довольный собою как никогда — ну да ладно, как не слишком часто — скрывает в кулаке маленький серебряный ключик. Ключик от денежного ящика, только что так красиво плясавший и вращавшийся у него в пальцах.
— Забудь, братик. Да, заснул на минутку. Ненастоящим сном. Пустяки.
— Но у тебя получилось? Ты попробовал, что хотел?
Гираут смеется, Гираут — потрясающе редкий момент братской ласки, мгновенно стирающий сиянием все остальное — ерошит ему негустые рыжеватые волосы.
— Попробовал. Ты ведь мне доверяешь, а? Доверяешь?
— Всегда, — пылко говорит Гальярд, глядя со стула вверх круглыми собачьими глазами. — Всегда, Гираут, я тебе всегда доверяю больше всех.
— Это хорошо. Ты всегда будешь мне доверять. А теперь иди, братик… Иди на улицу, что ли, поиграй с кем-нибудь. А я потом к тебе приду. Обязательно.
…Ненастоящим сном… пустяки.
Брат Гальярд остановился перед Антуаном. Хотел коснуться его — передумал. (Главное — не испортить… не нарушить что-нибудь.)
— Антуан. Антуан де на Рика. Ты меня слышишь?
— Я слышу, — отозвался тот будто не своим голосом. Более глубоким — и как ни странно, более спокойным и взрослым. Будто когда Антуан спал, тело его забывало все беды и печали, выпуская изнутри неизрасходованный запас покоя и счастья. — Я слышу тебя.
— Кто попросил тебя уснуть в первый раз?
— Отец Пейре.
— О чем он говорил тебе, пока ты спал?
— Я не должен говорить об этом.
— Ты не должен говорить об этом никогда? Ни при каких условиях?
— Я не должен говорить, пока не увижу знака. Увидев знак, я должен заснуть и сказать.
Гальярд перевел дыхание. Сердце билось у него где-то в горле, мешая говорить. Наверное, я чувствую то же самое, что Франсуа, когда мы открывали сундук, подумалось ему.
— Кто должен сделать знак?
— Мужчина. Если знак сделает женщина, я не должен говорить.
— Любой мужчина?
— Любой мужчина, который сделает знак, годен для принятия послания.
Гальярд поднял недрогнувшую руку, складывая пальцы должным образом. Богохульное подобие благословляющей длани. Два меньших пальца — подогнуть, большой отвести в сторону. Конечно, Гальярд и не сомневался, что здесь угадал. Благословляющий жест катарского клира. Ему приходилось видеть этот жест много раз — от самих Совершенных в тулузской юности.
— Ты видишь знак, Антуан. Говори.
Неплотно прикрытые глаза Антуана приоткрылись чуть шире. Ноздри его дрожали, вообще вид у мальчика был одновременно обморочный и страшноватый. Он медленно встал, сохраняя пальцы сложенными в знак. Рука его будто против его же воли поднялась, подавая катарское благословение. Уверенный, такой властный жест.
— Я несу послание епископа Тулузы, Каркассэ и Фуа. Преклони колена, брат. И попроси благословения, как подобает.
Сердце брата Гальярда колотилось где-то в горле. Он уже почти все понимал — и как всегда, наплыв истины собирался бешеным жаром у него в легких, лопался мелкими пузырьками, возносил, ослеплял. Почти все… но еще немного…
Брат Гальярд, осенив сердце малым крестным знамением, оглянулся на дверь и преклонил старые колени у ног мальчика Антуана.
Вот то, что ему случалось делать множество раз в золотом катарском детстве… То, что ему не приходилось совершать с четырнадцати лет. И так дико было проделывать это здесь и сейчас человеку в доминиканском хабите — пусть даже проделывать ради познания — что Гальярд видел себя как бы немного со стороны. И со стороны тот, кто совершил земной поклон, был очень мал и худ… да, лет четырнадцати. Или менее.
— Benedicte. Добрый христианин, прошу у тебя благословения Божьего и твоего, молись Господу, дабы охранил он меня от злой смерти и привел к доброй кончине… на руках верных христиан.
И тот, кто отвечал ему — Гальярд узнал его, узнал едва ли не в суеверном ужасе — тот, кто отвечал ему сверху вниз, почти не был Антуаном.
— Да будет дано тебе такое благословение от Бога, как и от меня. Да соделает из тебя Господь истинного христианина и сподобит блаженной кончины.
И впрямь да соделает, едва ли не смеясь от ужаса, подумал Гальярд, проделывая надобное преклонение еще дважды. И желай он забыть, как это делается — не смог бы… оказывается, не смог бы никогда. Седые волосы его — то, что них еще оставалось — слегка приподнялись на голове, хотя он и ожидал того, что последовало после третьего благословения. Антуан — или скорее, Гираут — глядя по-над его головой — произнес первые слова обряда катарского рукоположения.
— Брат! Желаешь ли ты принять нашу веру?
Да, благослови меня, едва не сорвались с губ Гальярда надобные слова — внезапно высвободившиеся после стольких лет… Сколько раз Гальярду приходилось видеть consolamentum, «Утешение», преподаваемое либо верному на смертном ложе, либо желающему сделаться еретическим пастырем? Несколько раз… несколько. Но того, что происходило сейчас, он еще не видел никогда. Пожалуй, никому из инквизиторов не выпадало такой удивительной следовательской удачи — присутствовать при рукоположении катарского епископа.
Однако Гальярд более не мог терпеть. Ощущение дикого богохульства не позволило ему продолжать, дьявол с ними, с познаниями, он действительно более не мог. Антуан все ждал ответа, глядя перед собой неплотно прикрытыми — месяц вместо луны — глазами Гираута. Отца Пейре… Поднявшемуся с колен Гальярду Антуан едва доставал макушкой до плеч.
— Пора тебе просыпаться, мальчик мой, — ласково сказал монах, уже уняв внутреннюю дрожь. — После каких слов ты должен проснуться? Или… после этого?
Он наклонился и коснулся губами теплой Антуановой щеки. Поцелуй мира. Рукоположение в епископский чин тоже должно бы кончаться поцелуем мира. Причем если он правильно угадал — если правильно угадал — окончание сна знаменует именно ответный поцелуй принятого… Рукоположенного. Только мужчина — с женщиной бы слегка соприкоснулись локтями. Значит, это должен быть поцелуй…
Гальярд со своими тяжкими мыслями не успел отпрянуть достаточно быстро: разбуженный Антуан отдернулся от него, как от огня. Глядя дикими глазами, отступил на шаг и чуть не споткнулся о скамью. Гальярд хорошо понимал, что тот почувствовал — будто закружилась голова, и за этот миг вместо положения сидя парень оказался почему-то на ногах, да еще к нему странным образом склоняется, будто целует, старый и опасный монах! Есть от чего споткнуться.
— Ничего не случилось, — предвосхищая Антуанов испуганный вопрос, каркнул Гальярд, стремительно отходя. — Дурно вам стало, юноша, я испугался за вас, лоб пощупал. Должно быть, вовсе не спали и мало ели. Сейчас распоряжусь вас покормить.
Темные глаза юноши — один заплывший, другой широко распахнутый — скользнули по стулу исчезнувшего Аймера.
— А… допрос?
— Не до допросов вам сию минуту, как я погляжу. Отдохнете в нашей комнате, успокоитесь — потом продолжим. А сейчас, если вы сделаете такую любезность и постучите в дверь изнутри…
Аймер, которому было поручено отвести паренька на кухню и хорошо накормить, не мог не вернуться с полдороги. Собственный наставник, бледный, как труп, пугал его все больше — а кроме того, Аймер ничего не понимал и потому разрывался от любопытства. С отцом Гальярдом он столкнулся на пороге — тот едва не зашиб его тяжелой дверью. Только тут, оказавшись со старшим нос к носу, молодой монах ясно увидел свою ошибку: то, что он принимал за безумную тревогу, оказалось кое-чем совсем иным. Это было счастье — вдохновенное счастье постижения, изначально отравленное, потому что постигаемые вещи дурны и страшны; однако внутренний свет Гальярдова лица, кровная радость собаки, напавшей на след, была Аймеру знакома — и он узнал ее.
Гальярд прожег его сияющим взором — недолго ему осталось сиять, разум, сорвавший плод, вот-вот должен был отведать его горечи и испытать новую боль — но на краткой волне радости Гальярд радовался, что встретил сейчас именно его, своего сына.
— Аймер, послушай… Нет, подожди! Не сейчас. Пропусти меня.
Да он лопается от потрясающей вести, неожиданно понял тот — лопается от желания сказать, как молодка, не могущая утаить от мужа своей первой беременности! Это открытие так поразило Аймера, что он даже вопроса задать не успел, так и стоял с приоткрытым ртом, который не знал, складываться ему в улыбку — или в изумленное «О» восклицания. Гальярд, впрочем, в вопросах не нуждался. Он не должен был, не собирался ничего говорить.
— Аймер, дорогой мой… Не спрашивай меня ни о чем. Все — позже.
— Конечно, magister, но…
— Никаких «но»! Ты знаешь, я только что… Христа ради, пока забудь и думать об этом, но я только что нашел катарское сокровище.
И брат Гальярд белым призраком прошел почти что сквозь своего товарища, оставив того с разинутым ртом, остолбеневшего, как Лотова супруга, на несколько секунд водоворота совершенно забывшего, что на пороге кухни его дожидается голодный и бедный Антуан.
Темничная дверь отворилась с ужасным скрипом. Гальярд давно замечал, что именно эти двери никогда не смазывались — ни в Памьерской епископской тюрьме, ни в Каркассонской инквизиционной, нигде. Должно быть, чтобы заключенный заранее был предупрежден о приходе тюремщика и успел морально подготовиться… Впрочем, о данном заключенном Гальярд предполагал, что тот всегда морально готов.