Катастрофа 1933 года. Немецкая история и приход нацистов к власти — страница 15 из 68

Es ist historisch weder billig noch zulässig, die Sünden und Versäumnisse der bürgerlichen und proletarischen Klassen Deutschlands dem preußischen Staat anzulassen.

Werner Venohr[134]

Прусский экспансионизм и империализм

С Пруссией связан национальный миф о «прусском», затем «немецком социализме», а также миф о германском рейхе немецкой нации. В противовес Пруссии Священная Римская империя германской нации была некоторое время общегерманским мифом-мечтой о немецком господстве в Европе, даже в годы Веймарской республики некоторые историки поэтически прославляли военные походы Гогенштауфенов, грезя о восстановлении империи Карла Великого (768–814). Эти мечты, однако, никакой реальной основы под собой не имели. Напротив, на востоке Европы немцы добились многого в процессе колонизации – если на Западе Священная Римская империя германской нации утеряла долину Роны, Бургундию, Лотарингию, Эльзас, Швейцарию, Голландию, Валлонию, то на Востоке нижнесаксонские герцоги, Генрих Лев, саксонские курфюрсты, Немецкий орден (первоначально действовавший в Палестине) медленно, но верно осуществляли колонизацию и заселение побережья Балтийского моря, Саксонии, Макленбурга, Померании, Бранденбурга, Силезии. Эта колонизация смела старую границу между рейхом и славянами, которая прежде проходила по Эльбе.

Восточная колонизация перешагнула границы империи Карла Великого и первых Оттонов; важным было и то обстоятельство, что восточные земли никогда не были владениями Римской империи. После объединения Пруссии с Бранденбургом главную роль в восточнославянских землях стал играть Великий курфюрст. Пруссия постепенно превратилась в оплот немецкого владычества на славянских землях.

Кроме того, во всех крупных городах между Одером и Вислой – от Бреслау и Познани до Кракова и Данцига в средние века немецкие патриции играли доминирующую роль в течение почти тысячелетия. К началу нового времени немецкое влияние распространялось прямо до Варшавы, в которой правили два немецких короля, которые одновременно были курфюрстами Саксонии. Это немецкое влияние в новое время исчезло, но зато немецкие предприниматели сильно повлияли на подъем новых индустриальных центров – Лодзи и Катовице. Метрополия на Одере – Бреслау была полностью под немецким влиянием и в XIV в. перешла в состав королевства Богемии, которым правили немцы и которое было частью Священной Римской империи немецкой нации. Напротив, Познань, в которой правили немецкие патриции, осталась польской. В Данциге долгое время друг другу ожесточенно противостояли немецкий патрициат, Немецкий орден и польская знать[135]. В итоге и эта часть балтийского берега оказалась под эгидой Пруссии.

Реформация, Тридцатилетняя война приостановили продвижение Пруссии на Восток, но в XVIII в. началось новое продвижение (войны Фридриха II), которое вновь было приостановлено Наполеоновскими войнами. Еще в XVIII в. Пруссия одновременно с Россией вступила в европейский концерн держав. Присоединение Рейнских провинций благодаря участию в Наполеоновских войнах чрезвычайно усилило значение Пруссии в Германии, но одновременно началось ухудшение отношений с Францией и Австрией, которые не были заинтересованы в усилении Пруссии. Для Австрии неприятие Пруссии было обусловлено еще и тем, что после Венского конгресса Габсбурги потеряли имперскую корону.

В протестантской Пруссии, разумеется, отрицательно относились к католической Австрии, но она была очень интегральным и весьма любопытным образованием, обладавшим оригинальной природой. Американский социолог Толкотт Парсонс отмечал, что Габсбурги отставали от духа своего времени, демонстрируя отсутствие интереса к национальному государственному строительству, но поддерживая и сохраняя большую политическую структуру, ставшую плюралистической в этническом и религиозном отношении. То, что Австро-Венгрия в итоге рассыпалась под действием центробежных националистических сил, не умаляет ее заслуг в продолжительный период стабильного существования этого многонационального государства. К тому же Австрия сыграла большую посредническую роль во включении России в европейскую систему – тому причиной была общая война против Наполеона[136].

В противостоянии и соперничестве Австрии и Пруссии, несомненно, был элемент заимствований, поскольку невозможно конкурировать, совсем не зная друг друга и не осознавая иных преимуществ противника, и не стремясь их принять в какой-либо форме.

Так же как и австрийский, прусский империализм с его экспансионизмом не является чем-то уникальным, активный экспансионизм исповедовали по сути все европейские державы в XVIII в. Крайне неблагоприятные условия экспансии (преобладающее славянское окружение, не многочисленность колонистов, отсутствие естественных укрытий на восточных равнинах, отсутствие поддержки со стороны метрополии) требовали особых качеств – постоянной готовности к борьбе, дисциплины, самоконтроля, напряжения воли, предвидения, осторожности, то есть всех тех прусских качеств, которые долгое время были объектом восхищения в Европе[137]. К тому же Пруссия выступила духовным наследником Немецкого ордена, который хотя и умер, но оставил свои духовные принципы и организацию.

Специфику немецкого экспансионизма определило центральное геополитическое положение Германии. Немецкий историк Эрих Нольте остроумно выделил три разновидности экспансионизма. Первая разновидность – это планомерный захват заморских территорий венецианцами, испанцами, португальцами, голландцами, англичанами; вторая – это территориальные захваты русских и американцев; и третья – это прусская восточная колонизация. Первая ввергла народы всех четырех континентов в лихорадку мировой цивилизации и осязаемого длительного выигрыша она не принесла. Американцы и русские наступали на безлюдные или населенные людьми более низкой культуры области, создавая собственные империи, но цена их была велика – силы многих поколений людей ушли на это, что и обусловило пресловутое американское и русское бескультурье. Прусская же восточная цивилизация в первой фазе была аннексионистской, а во второй в отношении христианских народов эта колонизация имела значение как средство внедрения более высокой формы экономической и политической организации[138]. Иными словами, она имела большое цивилизаторское значение, в отличие от русских территориальных захватов в Восточной Европе.

Так, по решению Венского конгресса 1815 г., участники раздела Польши обязались сохранять национальную культуру и язык поляков. Прусский король Фридрих Вильгельм II распорядился присоединить новую провинцию Познань на правах великого герцогства. Была заключена личная уния прусского короля и великого герцога Познани. Герцогству предоставлялась ограниченная политическая и культурная автономия. Штатгальтером Познани стал польский дворянин Антони Радзивилл, который был женат на прусской принцессе. Король Пруссии в 1815 г. отменил крепостную зависимость крестьян, что было распространено и на польских крестьян. Большая часть чиновников-поляков при Радзивилле осталась на своих местах, польский язык стал вторым официальным языком наряду с немецким. Радзивилл был крупным меценатом и эстетом и при нем в Познани процветал университет, ставший значительным культурным центром поляков. Только после подавления польского восстания 1831 г. русскими войсками в Польше настала реакция. В Познани вместо великого герцога стал править назначенный из Берлина оберпрезидент Эдуард Флоттвелл, который стал всячески утеснять поляков, настало время реакции[139].


Пруссия во многом обусловила и немецкую переселенческую волну в Восточную Европу. Переселение это носило сугубо добровольный и мирный характер: дунайские швабы, саксонцы Семиградья, немцы Галиции, Буковины, Бессарабии и Добруджи, Крыма, Кавказа, Волги попали туда, где они жили не вследствие завоевательных походов и войн, а по приглашению тех, кто владел землей, и к взаимной выгоде. Поселенцев специально приглашали в земли, по каким-либо причинам пришедшие в запустение, для того, чтобы они их освоили в хозяйственном отношении и обеспечили лояльность этих территорий владельцам. Первое письменное упоминание о таком предложении относится к 1192–1196 гг., когда саксонцы были приглашены в Семиградье осваивать лежащие в запустении земли. Точно также венгерский сейм в Пресбурге (Братиславе) в 1723 г. создал правовые основания для немецкой колонизации вследствие того, что после войны с турками придунайские земли лежали в запустении и поселенцы должны были вдохнуть в них жизнь. Тоже и Екатерина II неоднократно призывала немцев селиться в неосвоенных землях вновь присоединенного к империи юга России. Поселенцы никого не теснили: на этих землях вследствие войн, междоусобиц, катаклизмов народу практически не было и первоначально места хватало всем[140]. Поселенцы очень много сделали для освоения новой родины: они осушали болота, превращали лесные дебри в пашню, поднимали степную целину. Необходимые для этого знания и технику они принесли с родины, связи с которой долго не порывались.

Расселение солдат и крестьян в восточных пределах рейха практиковалось также Фридрихом Великим, в вильгельмовской Германии подобная связь меча и плуга продолжалась, принимая порой прямо расистские черты. В Первую мировою войну эта традиция была продолжена – даже перед лицом поражения в 1918–1919 гг. фрайкоровцев вербовали с обещаниями дать земли в Прибалтике. Многие из тех солдат служили в гитлеровском вермахте во Вторую мировую войну во вспомогательных и комендантских частях. В Веймарскую республику правительство целенаправленно проводило национальную политику и политику сохранения немецкого народа на восточных территориях[141].

Прусская служебная этика

Но гораздо важнее, чем прусский империализм (если под империализмом понимать готовность к неограниченной внешней экспансии) и прусский милитаризм[142] («милитаристскими» в XVIII в. были, по сути, все европейские державы), были особенности этической эволюции Пруссии. Можно ли свести милитаризм только к феномену немецко-прусской истории? Очевидно нет, поскольку многие исторические эпохи у разных народов подпадают под подозрение в милитаризме – Александр Македонский, Спарта, Чингисхан, Кромвель, европейские монархии XVII в. (Швеция, Россия, Франция), Наполеон, Франция в период дела Дрейфуса, Япония в первой трети ХХ в. Все эти феномены выказывают полное родство с милитаризмом. В Пруссии со времен Реформации утвердилась особая форма протестантизма – лютеранство, которое во многом определило дальнейшее развитие страны. В соответствии с учением немецкого социолога Макса Вебера, в основе всякого политического сознания лежит религиозное сознание. Наверное, так оно и есть, иначе не объяснить феномен Пруссии. Крайне любопытно, что на подобную зависимость указывал в «Заметках по русской истории XVIII в.» А. С. Пушкин, который писал о православной церкви: «Греческое вероисповедание, отдельное от всех прочих, дает нам особенный национальный характер»[143]. То же можно сказать и о лютеранстве.

Великий инквизитор в «Братьях Карамазовых» Достоевского высказывал сочувствие к бедному, одинокому, страдающему человеку, который должен держать ответ перед Богом, не имея за собой никакой поддержки, опоры. При этом инквизитор признает, что последовал искушениям Сатаны в полном сознании, потому что знает, что человек по природе зол и низок, это трусливый бунтовщик, которому нужен господин, и потому что лишь священник римской церкви находит мужество взять на себя всё проклятие, которое связано с такой властью. В этой связи наиболее существенным в католицизме является то, что в нем ответственность социализируется, на место личной ответственности встает религиозный коллективизм. Реформация же считала это неоправданным снижением, дискредитацией божественной справедливости: никто и ничто не может снять ответственность с человека, считали протестанты. В этом подходе кроются настоящие причины буржуазного индивидуализма, особой, отличной от католицизма, этики. Учение о предопределении сделало протестантизм более мрачным, менее оптимистичным, чем католицизм, поэтому распространенный тип католика – это оптимист, открытый миру, взирающий на природу как на царство блага. Знаток немецкой культуры Вилли Гельпах писал об оптимизме, радостном восприятии жизни католиками: «Очарование немецкого юга, Вены, Мюнхена, магия Италии, атмосфера Парижа основываются на этом оптимистическом восприятии жизни, к которому церковь относится не просто терпимо, она сама является его причиной»[144].


Но протестантизм неоднороден: лучшие устремления Реформации возникли в Германии, но они утвердились и развились в Англии, а затем были перенесены в Америку, где и возникло первое по-настоящему свободное общество в человеческой истории, основанное на особой религиозной этике (этика на самом деле может иметь только религиозное происхождение). Действительно, между немецкой разновидностью Реформации – лютеранством и кальвинизмом (пуританством), утвердившимся в Скандинавских странах, Швейцарии, Голландии, Англии, существуют довольно серьезные различия. Если кальвинизм и пуританство были религией буржуазии, осознавшей себя как ведущий общественный класс, который стремится к политической власти в целях упрочения своего положения, то Мартин Лютер занимал в этом вопросе иную позицию – квинтэссенция его политической философии сводится к формуле: «Каждый должен подчиняться власти <..> так как нет власти, которая не от Бога. Тот же, кто оказывает сопротивление власти, противодействует божественному порядку. Если ты не испытываешь боязни перед властью, делай благо, и власть тебя возблагодарит. Если же ты будешь творить зло, бойся, ибо власти не напрасно дан меч карающий. Власть – это помощница Бога, поэтому ей нужно повиноваться не за страх, а за совесть»[145]. Нетрудно заметить, что Лютер, характеризуя власть, пользовался преимущественно абстрактными моральными понятиями, а католицизм и кальвинизм предпочитали оперировать конкретными историческими государствами[146].

В своем знаменитом эссе «К истории религии и философии в Германии» Гейне писал, что «Лютер был не только самым великим из немцев, но и самый немецкий человек во всей нашей истории… в его натуре грандиозно сочетались все добродетели и все недостатки немцев. Он был одновременно и мистиком, и практиком, не только языком, но и оружием своего времени… холодный схоластический буквоед и восторженный упоенный божеством пророк. Проводя весь день в тяжелой работе над своими догматическими формулировками, он вечером брался за флейту и созерцал звезды, растекаясь в мелодии и благоговении»[147]. При любом толковании и оценках лютеровского наследия не нужно забывать, что расцвет философии и науки в Германии в XVII–XVIII вв. был немыслим без отвоеванной Лютером свободы мышления и веры.

С другой стороны, Лютер был целиком солидарен с феодальными князьями в укреплении верноподданнических чувств верующих. Но его знаменитую формулу следует понимать не в смысле беспрекословного подчинения деспотической власти князя, а в смысле лояльности власти, находящейся в полном сознании своей ответственности. Знаменательно выражение Лютера: «Единственный, кто является в государстве подчиненным, – это власть. Тот, кем она повелевает, – это раб раба»[148]. В другом своем изречении Лютер осуждает сразу и бунтовщиков, и тиранов: «Проклятой и отчаянной чернью могут лучше всего править тираны, которые подобны дубине, привязанной на шею собаке»[149]. У Лютера и его последователей границы «верноподданничества» вполне ощутимы, так, прусские протестантские реформаторы государства Людвиг фон Герлах и Фридрих Юлиус Шталь учили протестантов служить воле Бога, если они подозревают, что люди творят грех. В кальвинизме же любая разновидность княжеского абсолютизма воспринималась как тирания антихриста. «Убеждение, – писал в этой связи Герхард Риттер, – что тот, кто сражается за свободу, тот подлежит благословению Господню, до сих пор живо в англосаксонских демократиях»[150]. Причем следует отметить, что такое восприятие власти в лютеранстве имело объективный характер: если в Англии и Голландии у протестантов действительно был враг в лице светской власти, то лютеранская церковь в определенном смысле сама была детищем князей и у нее не было повода против них выступать. В конечном счете лютеранская церковь попала под власть государства: прусский монарх был главой церкви, он регламентировал и опекал церковь, пасторы имели статус прусских чиновников, иногда на них возлагалась обязанность зачитывать королевские указы в церкви. Союз церкви и государства был выгоден обеим сторонам: государство приобретало также и духовный авторитет, а церковь – материальное благополучие и безопасность. В отличие от католичества (конкуренция религиозной и политической власти) или православия (цезаропапизм), или американского протестантизма (полное отсутствие государственного интереса к религиозным делам), в лютеранстве общей религиозной догмой было повиновение всех прусскому государству начиная от монарха и кончая беднейшими подданными. Не случайно папа Бенедикт XV сказал в 1918 г.: «Лютер проиграл войну», намекая на то, что король Пруссии являлся одновременно и номинальным главой (Obrigkeit) протестантской церкви Германии[151].

Ко всему прочему, с кальвинистской точки зрения, земного оправдания можно добиться личным успехом в работе, блестящей карьерой, лютеранская же трудовая этика, как писал М. Дибелиус о прусских чиновниках, обосновывалась несколько иначе: «Старания на службе земному господину ради Господа всевышнего при очень тяжелой работе и скудном жаловании, без каких-либо грандиозных чаяний и мечтаний о карьере – вот специфически лютеранское понимание профессионального долга». Макс Вебер полагал, что лютеранство отличается от кальвинизма как отличается стремление быть сосудом божественной власти и стремление быть ее орудием. «В первом случае, – писал Вебер, – его религиозная жизнь тяготеет к мистическо-эмоциональной культуре, во втором – к аскетической деятельности. Первому типу близок Лютер, ко второму принадлежит кальвинизм»[152].

Лютеранство в Германии по сравнению с прочими европейскими государствами было значительной предпосылкой для модернизации. На самом деле не только кальвинизм (как показал Макс Вебер) сильно содействовал модернизации, но и лютеранство, хотя и на свой манер. Поскольку в лютеранстве церковь не являлась средоточием устремлений и воздаяний в отличие от католицизма, то светская деятельность, работа получали статус исполнения профессионального долга, «призвания» (Beruf), что считалось исполнением высшего предназначения прямо религиозного свойства. Поскольку религиозная и светская жизнь были строго отделены друг от друга, прекратилось смешение религиозной и светской власти, и светский мир был освобожден от опеки церкви. Лютеранская церковь не была ни церковью только священников или только мирян, а скорее церковью образованных и ученых теологов. Поэтому в Германии центральное место заняли университет, наука, книга, а это дало для модернизации значительный толчок[153].


Американский социолог Толкотт Парсонс проницательно отмечал, что роль Пруссии в европейской системе была обусловлена открытостью ее восточной границы и формировалась на основе особой разновидности протестантизма. Гогенцоллерны обратились к кальвинизму – из этого проистекала особая форма протестантской «государственной церкви», в которой были соединены лютеранство и кальвинизм. За 100 лет до вступления «солдатского короля» Фридриха Вильгельма I на королевский трон Пруссии, в 1613 г. прусский курфюрст Йоханн Сигизмунд перешел в кальвинизм. Кальвинизм, находясь в рамках активистской конфигурации аскетического протестантизма, постулировал общее верховенство в сообществе религиозной элиты, избранной по предопределению, ставя его выше обычных верующих. Он был также в высшей степени коллективистским, так как считал, что любая кальвинистская община наделена религиозно освещенной миссией. Такая активистская, авторитарная и в то же время коллективистская ориентация очень подходила прусской монархии с ее пограничным местоположением[154].

Эта ориентация прекрасно сочеталась с лютеранской установкой на признание за должным образом установленной властью законности ее функций по поддержанию порядка – такая конструкция могла выдержать почти любые перемены. Кальвинизм превосходно служил опирающемуся на силу правящему классу, а лютеранство – его подданным. Эта религиозная ситуация может объяснить достижения Пруссии в области рационализации военного и гражданского управления.

Возвышению Пруссии способствовали и внешнеполитические обстоятельства. 8 июля 1809 г. под Полтавой русскими войсками было разбито войско протестантской Швеции. За 80 лет до этого Густав-Адольф поднял военное знамя протестантства в Европе, и вот этот век шведского военного могущества завершился. Казалось, в Европе на смену мощной протестантской военной силе придет Саксония, тем более что в прошлом герцог Саксонии Мориц соперничал с императором Священной Римской империи немецкой нации Карлом V (1500–1558). Залогом претензий герцога Морица было процветание Саксонии, в которой крупнейшим торговым центром был богатый Лейпциг. Последователь Морица Август II Сильный (1670–1733) курфюрст процветающей и богатой Саксонии и король мощной тогда Польши вполне мог воспользоваться поражением Карла XII под Полтавой с тем, чтобы занять лидирующие позиции в северо-восточной Европе. Но вопреки всем ожиданиям и расчетам в XVIII в. совершенно теоретически неожиданно к вершинам имперской власти и могущества смогла подняться первоначально маленькая и бедная протестантская Пруссия, которая в XVIII в. смогла не только заменить Швецию в качестве крупной военной силы в Европе, но и противостоять своему самому мощному сопернику – Австрии, а порой всей Европе. Своим феноменальным подъемом Пруссия обязана двум политикам – Фридриху Вильгельму I (Великому курфюрсту) и его сыну Фридриху II (Великому). Оба они обладали ярко выраженным кальвинистским этосом и целеустремленно создавали воинственное государство, в котором служение было высшей добродетелью. Как отмечал в свое время Фридрих Мейнеке, у прусского государства со времен Фридриха Вильгельма I и Фридриха Великого было две ипостаси. Одна из них была способной к восприятию и культивированию гуманизма, а другая противоположного свойства. Но также и неоднократно осужденный и проклятый прусский милитаризм имел свою позитивную ипостась: железное чувство долга, аскетическая простота понятия служения, дисциплина характера[155].

Безусловно, военные успехи Пруссии, учитывая ее размеры и ресурсы, сделали ее Спартой в тогдашней Европе. Все классы ее иерархически организованного населения пришли к пониманию строгого долга, во многом в духе кантовского категорического императива, но долга в основном по отношению к государству[156].

В 1772 г. Пруссия приняла участие в первом разделе Польши, получив сухопутную связь Бранденбурга с Восточной Пруссией через Померанию. 1700 квадратных миль отошло к России, 1500 – к Австрии и 690 – к Пруссии. Население территорий, отошедших к Пруссии, состояло на 55 % из немцев-протестантов. По повелению Фридриха Великого 28 сентября 1772 г. польское крестьянство в присоединенных районах было освобождено от унизительного крепостного рабства вопреки сопротивлению польской шляхты. На последнюю король просто мог не обращать внимания[157].

В Семилетнюю войну Пруссия одна сражалась с вражеской коалицией, имевшей численность населения 80 млн со своими 4 млн Настоящим чудом было то, что она смогла противостоять такому количеству врагов так долго одна, поскольку Ганновер и Англия, бывшие в союзе с Пруссией, не оказали ей никакой помощи[158]. Гёте отмечал, что именно в Семилетнюю войну дух немецкого национального самосознания, втоптанный в прах в Тридцатилетнюю войну, воспрял благодаря протестантской Пруссии. Влияние первоначальных побед Фридриха Великого имело для немецкой нации значение прямо «культурной революции».

Прусские солдаты смогли одни вытянуть семилетнюю бойню с пятнадцатью крупными битвами, из которых шесть было проиграно. Несмотря на поражения, прусская армия каждый раз возрождалась как феникс из пепла. Переносить поражения, как известно, гораздо труднее, чем победы, как гласит русская поговорка: за одного битого двух небитых дают. В ходе войны почти все наемники из прусской армии дезертировали, поскольку тяготы ее были ужасны. Зато сформировалось ядро собственно прусской пехоты и конницы, которые знали, за что воюют – за короля и отечество. Как писал один из современников, если было в тогдашней Европе нечто похожее на древнюю Спарту или Рим, то это была Пруссия[159].

Даже когда это войско потерпело поражение, между прочим, по вине самого прусского короля, от австрийцев в ночной баталии при Гохкирхе, и утром Фридрих II ехал верхом вдоль фронта своего потрепанного войска в виду победивших австрийцев, прусская пехота приветствовала его протяжным и громким восторженным воплем «Фриц, Фриц, Фриц!». Австрийцы от этого проявления лояльности прусскому королю оторопели и на всякий случай отошли на безопасное расстояние… Известен его обращенный прусским гренадерам боевой клич, который потом на все лады переиначивали все – от нацистов до современных голливудских боевиков «Rackers! Wollt ihr denn ewig leben?!» (Вечно жить захотели, живодеры?!)[160].

После катастрофы под Кунерсдорфом по всем мыслимым масштабам Фридрих должен был капитулировать, казалось, удача его совершенно покинула, союзники-англичане крайне скупо давали деньги, Берлин в ходе войны был дважды оккупирован. Несмотря ни на что, Фридрих не думал сдаваться… Каждый из его соперников знал, что после поражений прусский король становится еще изобретательнее и опаснее. Его девизом в войну были слова: «Важно не то, что я живу, важно, что я выполняю свой долг». Когда, благодаря счастливой случайности, в 1763 г. был все же подписан Губертусбургский мир и Пруссия осталась при своем (отстояв Силезию), это было только подтверждение поговорки: везет тому, кто везет.


Весьма характерным для развития Пруссии было учение о моральном обновлении человека – пиетизм, который обосновывал необходимость активности человека не в личных интересах (как в кальвинизме), а в интересах общности. Пиетисты отличались исключительной самоуглубленностью и поглощенностью внутренним миром; их цель – непосредственное общение человеческой души с Богом; их отличала повышенная эмоциональность, щепетильность в соблюдении нравственного долга и строжайшая самодисциплина. Пиетистов среди лютеран выделяло стремление к солидарности между людьми, взаимному уважению, внушенные их страстным протестантизмом; их вера в неприукрашенную истину, в силу добра, во внутренний свет; их презрение ко внешним формам; их непреклонное чувство долга и дисциплины. В немецкой «Энциклопедии теологии» (1996) в статье о пиетизме Мартин Брехт писал: «Пиетизм – это самое значительное религиозное обновленческое движение протестантизма после Реформации. Его направленность на глубокое внутреннее осознание и прочувствованность христианства можно считать одной их главных характерных черт нового времени»[161]. По меткому выражению Карла Хинрикса, «если пуританство – это религия предпринимателей, то пиетизм – это религия чиновников»[162]. Наиболее крупным представителем этого учения был Герман Август Франке (1663–1727). Франке с большим рвением и очень плодотворно занимался народными школами, которые до него находились в заброшенном состоянии. Обычно пиетизм рассматривают исключительно как литературное течение и связывают его с размягченностью чувств, жеманством, бестолковым прекраснодушием; но на самом же деле пиетизм – это аскетическая и мистическая реакция религиозного чувства на упадок живой веры и формализацию церкви, которая все меньше отвечала своей первоначальной сути.

В организационной сфере пиетизм был трезвым и жестким реформационным движением, которое по своей социальной и экономической активности было близко кальвинизму. Вместе с тем пиетизм был движением против бюрократизации религии и равнодушия церкви к социальным бедам, не претендующим на всеобщую реформу церкви и государства. Под воздействием идей Франке выросло много поколений прусских учителей, священников, чиновников, офицеров. Как нигде в мире государственная служба в Германии стояла на высоте. Иммануил Кант с полным правом писал: «Если Франция – страна моды, Англия – страна причуд, Испания – страна почитания предков, Италия – страна роскоши, то Германия – это страна титулов»[163]. Известный французский анекдот нацистских времен также указывал на организованность немцев как на их примечательную черту: «Один итальянец – это патриот, два итальянца – это демонстрация, три итальянца – это пораженчество. Один француз – это изысканность, два француза – любовь, три – революция. Один немец – это поэт, два немца – это организация, три – война»[164].

С пиетизма начался век народных школ, реальных училищ, работных, сиротских, инвалидных домов, обставленных не карикатурными диккенсовскими уродствами, а устроенных с прусской педантичностью, основательностью, порядком. Пиетизм, помимо прочего, исполнил еще одну функцию: в годы наполеоновских войн многие прусские офицеры вступали в пиетистские кружки по той причине, что конструктивные религиозные установки были лучшим оружием в борьбе против французского рационализма, секуляризма, революционных веяний. Кроме того, пиетизм удовлетворял потребность народных масс в религиозном возбуждении. Эрнст Трельч по этому поводу писал: «Все теории, в которых религия в своей сущности понимается как эмоция, предчувствие, поэзия, символическое изображение представлений, таящихся в подсознательных глубинах человеческой натуры, как деятельный стимул, как душевное настроение, словом, все эти наиболее ценные выводы современного религиозного знания исходной точкой имеют пиетизм»[165]. Романтический протест против западного рационализма, стремление возродить эмоциональный, мистический, волевой элемент религии у Гердера, Гёте, романтиков – во всем этом прослеживается влияние пиетизма[166].

Кредо пиетизма выразил в своем завещании прусский король Фридрих II: «Наша жизнь – это быстрый переход от момента рождения к смерти. В этом промежутке времени человек должен упорно трудиться на благо государства, которому он принадлежит»[167]. Первенство в немецком Просвещении принадлежит тому же Фридриху II, который в своем завещании написал: «Хорошее правительство должно иметь систему столь же стройную, как философская»[168]. При вступлении на трон он объявил о даровании равных прав всем вероисповеданиям в королевстве. Сам Фридрих Великий был в этом отношении образцом: несмотря на войны, он стремился как можно больше избавить народ от их тягот, был очень бережлив, стремился обеспечить прогрессивное духовное развитие, просвещение народа, возможно более полнокровное экономическое развитие. Безусловно, его деятельность не была деятельностью либерала, но слава о прусском порядке, особенно правопорядке, превосходной организации государственного управления распространилась на всю Европу, у Фридриха II были подражатели: российский император Павел I, австрийский – Иосиф II. Излишне упоминать о том, что современниками Пруссия воспринималась не как тирания, а как прогрессивное правление, несмотря на деспотизм Фридриха II. Последний, наверно, очень удивился бы, если бы узнал, что сделался героем антилиберального, антирационалистического немецкого национализма, а ведь так и было в период Веймарской республики, да и нацисты высоко ценили его имя как националистический символ. В этой связи Герхард Риттер весьма резонно отмечал, что национал-социализм так же радикально отличается от национализма времени Фридриха Великого, как флейтовый концерт в Сан-Суси отличается от гимна «Хорст Вессель»[169]. В первой половине XIX в. под влиянием немецкой романтики Фридриха Великого почитали фигурой «ненемецкой», «далекой от нации», «атеистической». Лишь после поражения революции 1848 г. его роль стали переосмысливать. Ясно, что его фигура до крайности противоречива: король-просветитель, реформатор, поборник терпимости, воспитатель народа, мятежник против средневековых порядков – удивительно, что при всех этих качествах Фридрих Великий долгое время почитался левыми как олицетворение реакции[170]. Старейшиной немецких историков в конце Второй мировой войны был Фридрих Мейнеке, который всю жизнь занимался выстраиванием сложных отношений между немецким национализмом и космополитическими веяниями, берущими начало в Сопротивлении. В одной из своих самых впечатляющих книг Майнеке писал, что гуманистическая традиция вовсе не была уничтожена доминирующим положением Пруссии в XIX в.[171]

Примечательной особенностью Прусского государства было то, что правящая династия Гогенцоллернов исповедовала кальвинизм в отличие от своих подданных лютеран. Дед Великого курфюрста в 1713 г. обратился в кальвинизм, дабы ничто не препятствовало получению графства Клеве и графств Марк и Равенсберг, переходивших к нему по праву наследства: он женился на кальвинистке – дочери своего кумира Фридриха Генриха Оранского.

Кальвинистская и лютеранская церкви в Пруссии были объединены в 1817 г., что еще более упрочило позиции абсолютистского государства. Пришедший из Швейцарии, Голландии, Франции кальвинизм принес идею государственного резона, которая Гогенцоллернам показалась конгениальной, и они ее реализовали последовательнее всех. Стремление к власти у Гогенцоллернов (речь прежде всего идет о Фридрихе Вильгельме I и Фридрихе II) было рационализировано кальвинистской этикой, стремление к власти не выступало необузданной демонической силой, и сама власть осуществлялась методично, расчетливо, как осознанная профессиональная задача правителя, что совсем не характерно для континентальных монархий. Прусский король рассматривался как первый слуга государства. Иоганн Шерр передает следующий весьма характерный анекдот о Фридрихе Вильгельме I (1713–1740). Однажды придворный кавалер, читая вечернюю молитву королю, счел своим долгом вместо: «Господь да благословит тебя!» прочитать: «Господь да благословит Вас!». Фридрих Вильгельм I тотчас закричал на него: «Собака! Читай верно, пред Господом я такой же пес, как и ты»[172]. По всей видимости, «солдатский король» Фридрих Вильгельм I был первым истинным инспиратором прусского духа… Он был убежден в необходимости простоты, бережливости, эффективности и в этом был антиподом Людовику XIV. Девизом Пруссии в эту эпоху могли бы быть слова Фридриха Вильгельма I: «Parol auf dieser Welt ist nichts als Müh und Arbeit»[173].

Кальвинисты были убеждены, что лишь профессиональный успех, неважно, в какой сфере деятельности, является божественным знаком избранности. Кальвинист, таким образом, это упорно работающий человек; к такому, строго говоря, буржуазному типу принадлежало большинство Гогенцоллернов. Даже Вильгельм I был таким человеком, о высокой трудовой этике которого Бисмарк в своих мемуарах оставил следующий отзыв: «С момента учреждения регентства принц Вильгельм так живо почувствовал недостатки своего образования, что работал день и ночь, только бы восполнить этот пробел. Занимаясь государственными делами, он работал действительно в высшей степени серьезно и добросовестно. Он прочитывал все входящие бумаги, а не только те, которые его интересовали, изучал трактаты и законы, чтобы выработать себе самостоятельное мнение. Он никогда не читал романов и вообще книг, не имевших отношения к его монаршим обязанностям. Он не курил, не играл в карты <..>. Я ни разу не подметил в нем ни малейшего неудовольствия, когда случалось будить его среди ночи, часа в два или три, чтобы испросить срочного решения.

Помимо прилежания, к которому побуждало его глубокое осознание долга, он обнаруживал при исполнении своих регентских обязанностей необычайно много здравого смысла, которого приобретенные знания не увеличивали и не уменьшали»[174].

С самого начала поощряемые Гогенцоллернами кальвинистские проповедники сколотили ядро постоянно растущей государственной бюрократии, которая стала образцовым, блестяще подготовленным, преданным своему делу чиновничьим корпусом. Во многом благодаря этим людям Фридриху Вильгельму I и Фридриху II в XVIII в. удалось значительно расширить и укрепить Пруссию, осуществить весьма плодотворные реформы, сделавшие ее передовым, прогрессивным, прекрасно организованным правовым государством. Эти комплименты главным образом относятся к Фридриху II, наследие которого всячески стремились привязать к различным национальным мифам, а его имя использовать как символ национального величия.

В XVIII в. Пруссия стала классической страной бюрократии – академически образованной, хорошо вышколенной, рациональной и профессионально блестяще подготовленной. Эта бюрократия стала мотором последующей модернизации. Германия была страной просвещенного абсолютизма, способствовавшего ликвидации деспотии и феодальных несообразностей, развитию экономики, социального вспомоществования и школы. Это было следствием как религиозно-интеллектуального, так и политико-экономического положения. Немецкое государство было менее коррумпированным и более функциональным, чем, к примеру, Франция XVIII в. Прусская бюрократия, несмотря на ее фундаментально консервативную ориентацию, была сторонницей частичных реформ, относительной модернизации.

Об этом не принято говорить, но в определенном смысле Пруссия на славянских землях выполняла цивилизаторскую роль, ведь не случайно районы наиболее значительной немецкой колонизации – Силезия, Познань, Померания, Богемия, Моравия, Прибалтика – наиболее развитые в промышленном отношении. Национальные меньшинства были даже представлены в бисмарковском рейхстаге, распространять нацистский обскурантизм в национальном вопросе на Пруссию нет никаких оснований. Конечно, нельзя отрицать и целеустремленной политики германизации со стороны Пруссии, но ведь методы методам рознь… Политика русификации Польши осуществлялась гораздо жестче. Немецкое господство было нацелено на экономическое освоение восточных земель и их интеграцию, а российское господство – на утверждение простого политического приоритета и политического преобладания. Вследствие этого немецкая колонизация имела качественно иные следствия, чем российское владычество. Эту разницу блестяще подметил один польский политик межвоенной поры, заявивший, что с русскими поляки потеряют только национальное государство, а с немцами – национальную душу.

Идея субстанционального превосходства германцев над славянами проявилась в значительных масштабах лишь в ХХ в. В Пруссии же преобладал иной подход, о многом говорит уже тот факт, что восточный пруссак Гердер в конце XVIII в. собрал славянские народные песни, перевел их, сделал доступными образованным людям Европы. В «Идеях к истории человечества» Гердер предрекал славянам великое будущее. Немец Гердер дал толчок литературному панславизму, его отзывы о славянах сделались библией чешских, польских, словацких, хорватских, сербских студентов, обучавшихся в немецких университетах[175]. Не очень большим преувеличением будет сказать, что западные славяне за пробуждение национального чувства должны быть благодарны пруссаку Гердеру. Впрочем, в прусской традиции прослеживались тесные связи со славянством, несмотря на политическое соперничество.

В религиозном плане Пруссия была одним из самых терпимых государств Европы, если не самым терпимым. В 1689 г. Гогенцоллерны пригласили 20 тысяч французских гугенотов в Пруссию, впоследствии они приняли активное участие в жизни своей новой родины; именно гугеноты составили ядро формировавшейся прусской бюрократии, прославившейся своей деятельностью. Религиозная терпимость Фридриха II распространялась на мусульман, евреев. Прусское государство в числе первых приступило к эмансипации евреев. Знаменитый французский мыслитель эпохи Просвещения, сформулировавший основополагающий демократический принцип «разделения властей» Шарль Луи Монтескье (1689–1755), автор классического труда «О духе законов» отметил однажды, что ни один король в Европе не удосужился прочесть его книгу, кроме прусского короля[176].

Удивительно, но отвращение Фридриха II ко всему немецкому доходило до того, что он не понимал величия творчества Лессинга, не говоря уже о Клопштоке и Виланде, что, как писал Шерр, «доказывает не только отсутствие патриотизма, но и недостаток чувства прекрасного и истинного»[177]. Это отсутствие «национализма» у Фридриха II не помешало нацистам и Гитлеру сделать знаменитого прусского короля своим кумиром, даже частью национального мифа. «Дух Потсдама», который олицетворял Фридрих II, нацисты противопоставляли «духу Веймара», который воплощали Шиллер, Гёте, Лессинг. Это не совсем справедливо и адекватно, ибо Фридрих II был не только солдатом, но и человеком западной (преимущественно французской) культуры, даже космополитом в определенном смысле слова.

Прусское наследие в исторической перспективе

Тем не менее прусский путь оказался на поверку ложным, прусское общество было всего лишь обществом верноподданных, имевших определенные свободы и правовые гарантии, но у этого общества не было возможностей (вернее, их было очень мало по сравнению с другими странами Запада) демократически влиять на политику. Немецкий политолог Мартин Грейффенхаген справедливо отмечал, что «с момента победы демократического принципа над абсолютизмом Пруссия неизбежно должна была стать реакционным государством»[178]. Первыми пруссаками, которые попытались создать условия для демократического самоуправления, политической ответственности и активности граждан, были Штейн и Гарденберг. Барон Штейн писал о наследии Фридриха II: «Внутренняя политика его государства была мягкой, направленной на благо людей, насколько позволяло тяжелое внешнеполитическое положение; он поощрял свободу мысли, духовную культуру, благосостояние; он был экономен в использовании общественных средств, поддерживал новые источники государственного богатства и был примером для других немецких государств, прежде всего для Австрии. Но все правление Фридриха II сводилось к самодержавию, никакой сословной конституции, никакого государственного совета, где бы формировалась общая воля и можно было обозреть целое. Все ждут руководящих указаний сверху, нигде нет самостоятельности, самосознания. В последние годы его правления не появились полководцы и государственные деятели, не было выдающихся государственных мужей. Одностороннее внимание какого-либо министра к своей сфере приводит к тому, что он не в состоянии обозреть все.

До тех пор, пока во главе государства стоит великий человек, государственная машина дает блестящие результаты, позволяющие скрывать прорехи, половинчатость, нордическую бесхарактерность масс»[179].

И все же, несмотря на указанные свойства Пруссии, первый крупный толчок к модернизации – это реформы начала XIX в., прежде всего в Пруссии. Во-первых, речь шла о реформировании общества: освобождение крестьян, роспуск феодально-корпоративной системы, введение гражданских свобод. Демографическая революция, урбанизация, индустриализация, капитализм – это следствия этих поначалу аграрных преобразований. Во-вторых, речь шла о реформе образования, введении общего школьного образования, реформе университетов в интересах развития науки. В-третьих, речь шла о модернизации государства. Оно стало рационально-бюрократической неличностной организацией, и оно выступало против всех частных (партикулярных) интересов, ввело обязательные военную, налоговую, школьную обязанности. В-четвертых, подданные в определенной степени были эмансипированы от государственной опеки и получили определенные партикулярные права.

Прусская бюрократически-этатистская модернизация имела безусловно либеральные цели – государство не стремилось (как в ХХ в. тоталитарные системы) все контролировать, а только хотело пробудить активность граждан. С другой стороны, это государство, конечно, было авторитарным[180]. Это авторитарное государство, понятно, не тронуло старых элит, относящихся ко времени до модерна – землевладельцев, военных, аристократию. С другой стороны, таким образом были минимализированы политические последствия модернизации, обычно – очень тяжелые.

Особенно эффективной была городская реформа Штейна и Гарденберга, благодаря им было создано передовое городское самоуправление, прекрасно организованная на новых началах армия, ликвидировано крепостное право. Прусский министр культуры Вильгельм Гумбольдт создал систему прусского школьного образования, которая без преувеличения была самой эффективной в тогдашнем мире; именно благодаря ей к началу Первой мировой войны Германия была единственной страной, полностью ликвидировавшей неграмотность. Несмотря на проволочки, старый строй с его закосневшими в новых условиях порядками в течение XIX в. распался в прах, государство сняло оковы с духа предпринимательства, стиль жизни нации стал в корне меняться. В 30-е гг. XIX в. утвердился Таможенный союз, ибо таможни рассматривались прусской администрацией, вслед за знаменитым и весьма влиятельным немецким политэкономом Фридрихом Листом, как веревки, стягивающие тело человека и мешающие нормальному кровообращению. Прусская промышленность постепенно наращивала обороты, немцы все более крепили свою репутацию индустриальной нации – это было совершенно новым, ибо в старые времена Германия была преимущественно аграрной страной. И все же по большому счету реформы Штейна – Гарденберга не достигли желанной цели и ничего кардинально в политическом устройстве Пруссии не поменяли. Эффективное администрирование мешало, как это ни странно звучит, подлинному политическому реформированию в сторону создания либеральной политической системы с развитыми представительскими институтами. Волокита, неэффективность, коррупция – старые спутники демократии – и прусская система выглядела на этом фоне в очень выгодном свете. Однако эта пресловутая прусская эффективность имела весьма шаткие основания, ибо эффективность и безупречное администрирование были его определяющей чертой, то есть укоренение национальной идеи в традиции, национальный ангажемент, почти совершенно отсутствовал. Государство было самодостаточным институтом, имевшим цель в самом себе.

Объективно эпохи Фридриха II и Просвещения содействовали укреплению в немецком сознании самодовлеющей роли государства; как писал Гегель, в этом государстве нет ничего трансцендентального, оно само трансцендентальность, у которой могут быть лишь первые слуги и подданные. Если на Западе Просвещение было связано с постепенным развитием гражданских прав, то в Пруссии, по словам Мартина Грейффенхагена, Просвещение проникло не только в государственный аппарат, но и в церковь. Просвещение стало содержанием протестантизма, а протестантизм – формой Просвещения. Лютеранская ориентация на государство развилась вместе с прусским Просвещением в своего рода благочестие по отношению к государству, в котором любовь к Богу была связана с государственным резоном[181].

Прусское Просвещение в лице Лейбница и Вольфа стремилось примирить религию и философию, что совершенно не свойственно английскому и французскому Просвещению. Вероятно, это происходило от того, что немецкие просветители не могли пожаловаться на доктринерский обскурантизм в религиозной сфере или бездумную тиранию в сфере государства. Поэтому немецкие просветители почти не интересовались политическими вопросами, целиком обратясь к воспитанию человека, его совершенствованию. Знаменитый философ Э. Трельч справедливо указывал, что западноевропейские и американские мыслители начиная с Данте ставили в центр политического мироздания личную свободу каждого человека и его право контроля за вождями. Немцы же всегда рассматривали развитие индивидуальности и немецкой нации как неразрывное целое. Гегель с его политическим учением – блестящее тому подтверждение. Также и Вильгельм Дильтей считал, что «немецкое Просвещение освободило христианскую религиозность от догматизма и поставило ее на твердую основу морали. Оно дало воспитанию и образованию новые цели и методы, реформировало право и углубило понимание политики, целиком ориентируясь на службу обществу и государству. Немецкое Просвещение со своей моральной серьезностью и педагогическим рвением похоже на религию»[182].

Чисто прусское стремление к эволюционному пути и сохранению исторической преемственности в конечном счете позволило оградить от упадка и разорения крестьянство и средние слои и в значительно большей степени, чем в других европейских странах, интегрировать рабочий класс в государственную систему. Очень показательно, что даже столь убежденный либерал, как Эрнест Ренан, восхищался Пруссией, ее жесткостью, иерархией. Пруссия, по Ренану, – это единственная из европейских стран, которая смогла сохранить к концу XIX в., несмотря на весь свой реформизм (или благодаря ему), основные элементы силы: дворянство, иерархию, жесткое обращение с народом[183].

В бисмарковские времена традиции Фридриха II были переняты: бисмарковский рейх по социальному законодательству, порядку, правовым основам государства часто опережал Англию и Францию, где социальная активность была гораздо выше. Государство продолжало быть весьма деятельным, что лишало немцев поводов для активности, делало их законопослушными и лояльными гражданами государства. Алексис де Токвиль облек эту немецкую особенность в шутливую форму: «В Германии не может быть революции, так как революция там запрещена полицией». Чуть не врожденная вера пруссаков в правовое государство превосходно иллюстрируется образом правового фанатика Михаэля Кольхааса из одноименной повести Генриха фон Клейста. Невероятный правовой фанатизм Кольхааса подтверждает ироническое высказывание Д. Б. Шоу о том, что немцы обладают способностью своим упорством превращать всякое хорошее дело в его противоположность[184].

Даже нацистские идеологические установки не смогли сломить этого правосознания, что видно на примере еврейских кладбищ. Кладбищенская комиссия центрального еврейского совета в Германии в 1952 г. насчитала в Германии около 1700 еврейских кладбищ. Встает вопрос: а почему в Германии после войны сохранилось так много еврейских кладбищ? Почему их не закрыли, не сравняли с землей, как это и требовали многие нацисты? Дело в том, что в соответствии с прусским административным правом кладбища могли быть закрыты только по истечение 40 лет после последнего захоронения[185]. Получалось парадоксальное положение: евреев нацистские власти всячески вытесняли из страны, а с еврейскими кладбищами власти обращались так же, как и с христианскими, выделяя на уход за ними необходимые средства.


Эффективность Пруссии как протестантского государства обеспечила ей возможность расширять свое господство на другие территории Германии. Когда в 1871 г. Германия была объединена, то она включала 1/3 католиков – в прямую противоположность Вестфальскому миру 1648 г., когда Священная Римская империя германской нации имела протестантское меньшинство. Почти совпадала по времени объединения Германии и с экспансией прусских ценностей в стране вторая, главная фаза промышленной революции. Толкотт Парсонс, как крупный социолог, авторитетно подчеркивал, что Пруссия была пионером в развитии инструментально эффективной коллективной организации, то есть такого обобщенного ресурса, который в дальнейшем стал использоваться во всех функциональных сферах современного общества[186].

Несмотря на колоссальную роль и влияние государства как в Пруссии, так и в Германии, это эффективное и функциональное государство не имело за собой духовно освященной традиции национально-государственной идеи. Если США с момента своего возникновения строили государство на мифах демократии, если в Англии и Франции государство строилось на различных интерпретациях буржуазной революции, то Пруссия, а затем Германия, как отмечал М. Грейффенхаген, была исключительно государством рассудка, строившимся на рациональности; прусский консерватор Адам Мюллер называл Пруссию государством-машиной. «Эффективность, – писал Мартин Грейффенхаген, – была законом, в соответствии с которым оно функционировало и благодаря которому это государство жило»[187]. Немецкий историк Себастьян Хаффнер придумал очень точное определение для прусской политической культуры, назвав Пруссию «государством без свойств»[188]. Впрочем, это нисколько не помешало сделать из Пруссии национальный миф в годы Веймарской республики. С одной стороны, это произошло потому, что мифу даже противопоказана идентичность, а с другой стороны, прусская служебная этика, прусский стиль и рациональность, понятие о долге, чести без сомнения представляют собой предметы, достойные преклонения и уважения.

Пруссия была ликвидирована союзниками по антигитлеровской коалиции в 1946 г. как оплот реакции и милитаризма. Действительно, в отдельные периоды своей истории Пруссия была реакционным государством; а какое государство не было таковым когда-либо? То же следует сказать и о милитаризме. Фридрих II вел агрессивную внешнюю политику, нацеленную на расширение собственного господства, но разве Карл XII, Петр I, Екатерина II не делали то же самое? В разгар Второй мировой войны американский юрист Квинси Райт подсчитал, что с 1480 по 1940 г. чаще всего в войнах принимала участие Великобритания – 28 % случаев, затем следуют Франция, Испания, Россия, Австрия, Турция, Польша, Италия, а германский рейх (включая войны Пруссии), несмотря на свое центральное положение в Европе со своими 8 % стоит на 9-м месте[189].

Следует отметить, что в период Веймарской республики Пруссия, наоборот, была оплотом социал-демократии, республики, порядка. Министр президента Пруссии с оттенком шутки, но уважительно, называли «прусским королем», поскольку в отличие от других земель и от Германии в целом, где постоянно происходила правительственная чехарда, правительство Отто Брауна бессменно находилось у власти весь период Веймарской республики. Еще более примечателен факт, что Пруссия не была представлена в верхнем эшелоне власти нацистов и, наоборот, консервативное сопротивление (движение 20 июля 1944 г.) составили пруссаки Клаус фон Штауффенберг, Хеннинг фон Тресков, Фриц фон Шуленберг и другие. После заговора 20 июля 1944 г. нацисты уничтожили лучших представителей прусского дворянства, что означало конец немецкой политической элиты старых времен. Ральф Дарендорф писал по этому поводу: «Прусская дисциплина, правопорядок, но и прусский либерализм, честная прямота, но и авторитаризм прусской традиции, гуманность, но и намеренная безгласность многих в политической практике прусского прошлого, – все это закончилось 20 июля 1944 г.»[190]. Ушло в прошлое пруссачество, которое долгое время представляло из себя «тесную связь подчеркнуто солдатского духа и христианско-евангелического этоса. Прусский стиль – это чувство долга, скромность, умеренность, правовой порядок в государстве. Примеры этого стиля: Гнейзенау, Клаузевиц, Штейн, Гарденберг, Мольтке. От прусских королей не проведешь прямую линию к Гитлеру, поскольку экстремальный радикализм национал-социализма нашел своего вождя в австрийце католической веры, а прусский трезвый дух кальвинизма и Просвещения отвергал этот радикализм»[191].

Отнюдь не случайностью было то, что в Ваффен-СС были введены вместо прусских плетеных галунов (Gardelitzen) австрийские звезды в качестве знаков различия чинов на петлицах. Отсутствие прусских реалий отразилось даже в названиях дивизий и полков Ваффен-СС. На треть они имели партийные названия («Adolf Hitler», «Der Führer», «Hitlerjugend», «Horst Wessel», «30. Januar»), другая треть – заимствованные из имперской истории Германии («Das Reich», «Götz von Berlichingen», «Florian Geyer»), мифологического происхождения («Germania», «Thule», «Danmark», «Norland», «Wiking», «Nederland»), две дивизии Ваффен-СС носили имена из истории Габсбургов («Prinz Eugen», «Maria Theresia»). Только один полк Ваффен-СС носил имя из прусской истории «Schill» (в честь прусского героя антинаполеоновского сопротивления)[192].

По всей видимости, приказ Союзного контрольного совета № 46 от 23 февраля 1946 г. о ликвидации Пруссии как «оплота милитаризма и реакции в Германии»[193] следует признать скорее актом эмоциональным, нежели основанным на объективных оценках, чего было трудно ожидать от победителей после окончания самой ужасной из всех войн… впрочем, и нацелен приказ № 46 против мифа, который уже умер, хотя те особые свойства немцев протестантско-прусского склада способствовали тому, что ГДР стала образцовым сателлитом СССР.

С другой стороны, без знаменитой прусской милитаристской традиции и безупречной воинской организации нацисты остались бы нулями в войну, ибо в нацистской системе доминировала не организация, а скорее дезорганизация и борьба компетенций. Ставить это в вину Пруссии, однако, совершенно неправомерно, ибо прусский служебный этос и организация были действительно образцовыми и достойными подражания. Как писал Раймон Арон, «всегда можно выяснить исторические причины того или иного события <..> но ни одну из них никогда нельзя считать главнейшей. Невозможно заранее предвосхитить последствия какого-либо события. Даже утверждение, что некоторые факты важнее прочих, двусмысленно»[194]. В любом случае прусский дух способствовал возникновению в Германии особо эффективной организации любого дела, то есть, рассматривая прусскую историю, легко перепутать гнусное дело с его хорошим исполнением.

1.3. «Бидермайер», немецкий национальный характер