Я жил некоторое время в кайзеровской Германии и был свидетелем политической активности прогрессивных общественных сил, которые имели наилучшие шансы вскоре прийти к власти. Выходки Вильгельма II, связанные с агрессивным милитаризмом, казались в то время смешными и неуместными по той причине, что в Германии было столько же свобод, сколько, за исключением Великобритании и Скандинавии, не было нигде на земле в то время.
Мне порой кажется, что нами руководит орда безумцев.
Германия на рубеже веков
Бисмарк оставил после себя процветающую, динамичную экономику, вымуштрованную, высокопрофессиональную, эффективную управленческую бюрократию, высококлассную, блестяще организованную армию, прекрасно функционирующую систему народного образования (в Германии всеобщее начальное образование стало обязательным уже в XVIII в.; для сравнения: в Англии – лишь в 1880 г.), передовую систему социального обеспечения. Всех немцев, включая социал-демократов, объединяло чувство национальной гордости за прогресс, достигнутый их страной. Более того, последний канцлер мирного времени Бетман-Гольвег признавал, что конституционные реформы – это только вопрос времени… Социал-демократы, прогрессисты, Центр требовали конституционной монархии и правительства, ответственного перед рейхстагом[277]. В принципе к этому дело и шло… Тем более что Германия к концу XIX в. имела модернизированную культуру, модернизированное государство, модернизированную социальную политику и относительно модернизированное общество. Но ее политическая система находилась на «досовременной» (vormodern) стадии: не было политической демократии, участие граждан было довольно слабо развито, государство было менее буржуазным, а более монархическим, аристократическим, милитаристским[278].
Показательно, что именно в условиях вильгельмовской Германии великий немецкий историк Теодор Моммзен (1817–1903) жаловался, что Германия не дала ему возможности почувствовать себя гражданином. Только в ФРГ немцы имели возможность испытать это чувство[279]. Также и Макс Вебер в унисон Моммзену указывал в одной из своих статей, что Германией превосходно управляют (verwaltet), но отвратительно руководят (regiert). В самом деле, отсутствие демократического опыта в Германии было весьма острым. К этому следует прибавить слабость буржуазии, эффективность и всевластие авторитарного государства, которые блокировали развитие институтов свободного общества. В свое время одна-единственная по-настоящему демократическая городская реформа барона фон Штейна 1808 г. создала городское самоуправление и приоткрыла дверь к демократической практике. Возможно, в самом деле историки переоценивают значение этой реформы для развития политической жизни, поскольку она была единственным начинанием такого рода, своего рода исключением из правила. И тем не менее именно из этой, пусть не сильно влиятельной в политическом смысле, среды вышли люди, продемонстрировавшие высшие образцы гражданственности в антинацистском Сопротивлении – Конрад Аденауэр, Карл-Фридрих Герделер, Эрнст Ройтер (они все начинали свою политическую карьеру как бургомистры)[280].
В царстовование Вильгельма II страна развивалась высокими темпами, значительно опережая все европейские государства, она делала значительные колониальные успехи, причем, что очень важно, без крупной европейской войны. Потенциальные экспансионистские возможности Германии казались безбрежными, ее опасались все. Эти опасения подогревались помпезными декларациями Вильгельма II, хотя за этими декларациями, заявлениями, угрозами ничего не следовало. Нестор американской историографии Генри Адамс писал в 1897 г.: «Центр тяжести мировой политики находится не в России, не у нас, а в Германии. С 1865 г. Германия стала великим элементом беспокойства в Европе, и до тех пор, пока ее экспансионистские силы не исчерпаны, покоя не будет ни в экономике, ни в политике. Россия может расширять свои территории, не подрывая существующего порядка, Германия – нет. Россия – в некотором смысле слабая, загнивающая страна, Германия же чудовищно сильна и сконцентрирована, в экономической и политической борьбе у нее все козыри на руках»[281]. Французский публицист Анри Лихтенберже еще более восторженно определял успехи Германии к началу ХХ в.: «Если попытаться определить общее впечатление, оставляемое эволюцией Германии, то прежде всего нужно отметить чувство изумления перед удивительным развитием сил германской нации за истекший век»[282].
Американский историк Фриц Штерн отмечал, что рубеж веков был временем, когда существовало и поощрялось соревнование, соперничество между разными странами, наподобие олимпийского соперничества, но во всех сферах: науке, промышленности, государственной организации, национальном престиже. Это было время, которое просто требовало достижений, успехов, эффективности. Дух творчества поощрялся и ненамеренно – так дискриминация евреев способствовала их необыкновенным успехам во многих сферах умственной и прочих сферах деятельности. Наибольших успехов в этом своеобразном соревновании безусловно добилась Германия, которая была страной достижений – это видно даже по формальному числу нобелевских лауреатов до 1933 г. Эти превосходные оценки немецкой науки относились и к сфере культуры, где были отмечены бесспорные и великолепные достижения: немецкоязычный мир обрел новые культурные стереотипы в творчестве Томаса Манна, Эриха Рильке, Зигмунда Фрейда и Франца Кафки. В культурном плане для немцев это была вторая после эпохи «бури и натиска»[283] эпоха становления национальной культуры. В самом деле, в эту эпоху были созданы, по существу, совершенно новые язык и литература, поныне сохранившая свое значение музыка, наблюдался еще один подъем немецкой философии. Все эти явления имели мировое значение[284].
Особенно впечатляли немецкие успехи в сфере экономики – в 1896 г. журналист Э. Э. Уильямс выпустил ставшую популярной брошюру «Made in Germany», где в довольно мрачных тонах было обрисовано новое экономическое положение Великобритании, бывшей некогда «мастерской мира»: «Гигантская торговая держава поднимается, чтобы бросить вызов нашему процветанию и состязаться с нами за контроль за мировой торговлей». Автор призывал англичан посмотреть вокруг и понять, что «игрушки, куклы, книги сказок, с которыми возятся наши дети – все сделано в Германии: даже бумага, на которой напечатана ваша любимая патриотическая газета, вполне вероятно имеет то же происхождение. Большая часть вашей домашней обстановки – от фарфоровых безделушек до кочерги – по всей вероятности произведены в Германии. Хуже того: в полночь ваша супруга возвращается с оперы, которая была написана в Германии, исполнена артистами и дирижером оттуда же – да еще с помощью немецких музыкальных инструментов и партитур»[285].
Если Германия на рубеже веков символизировала для европейцев единство, дисциплину и прогресс, то Франция – коррупцию и политическое фиглярство, последнюю никто в Европе не воспринимал всерьез. Монархическая Европа с подозрением посматривала на республиканскую Францию с ее государственными атрибутами, доставшимися от 1789 г. Несмотря на это, Франция была весьма стабильной страной и к 1914 г. обрела полное право называться великой державой. Однако к 1905 г. произошли экстраординарные и непредсказуемые изменения – Германия стала главным препятствием на пути французских колониальных интересов (к колониальной экспансии Франции Бисмарк относился благосклонно – это отвлекало Францию от европейской политики), а Британия стала французским союзником. Отчасти это было делом случая… Франция хотела установить контроль над Марокко, рассматривая это как последнее, завершающее усилие по созданию своей африканской империи от Туниса до Западной Африки. В апреле 1904 г. французский министр иностранных дел Теофиль Делькассе добился всеобъемлющей договоренности с Англией, касающейся колониальных интересов обеих держав во всем мире. Основным результатом этой договоренности было согласие Британии с французским господством в Марокко в обмен на английское преобладание в Египте. В 1905 и 1911 гг. германцы, чувствуя себя обделенными, немецкие политики-сторонники экспансионизма всячески использовали марокканские проблемы для того, чтобы изменить соотношение сил в свою пользу. И в 1905, и в 1911 гг. Германия не смогла добиться в Марокко своих целей.
Франция признала справедливость некоторых притязаний Германии и даже уступила ей часть своих колониальных владений, но французы сохранили за собой Марокко. Англичане первоначально отказывались заключить военный союз против Германии и вплоть до 1914 г. постоянно предупреждали Францию, чтобы она не рассчитывала на их военную помощь[286]. Со временем все же Великобритания, встревоженная немецкой мощью, пошла на сближение с Францией. Но ни в 1905, ни в 1911 гг. кайзер не хотел войны; несмотря на германское военное превосходство, кайзер и его министры не хотели развязывать войны (боснийский кризис, марокканский кризис), а агрессивные устремления возникли из-за растущего чувства слабости и убеждения, возникшего после 1912 г., что Германия теряет свое превосходство. Мольтке Младший, ставший начальником Генштаба в 1906 г., в 1911 г. во время Агадирского кризиса писал жене, что, если даже Германия и сможет убраться из Марокко, «поджав хвост, как побитая собака, я все равно не верю в будущее рейха»[287].
Постепенно эта неудовлетворенность положением Германии, ощущение отсутствия решительной готовности к действиям накапливались и в конечном счете страна оказалась в самый решительный момент заложницей собственной амбициозности и устремлений к имперским целям. Иными словами, вербальная агрессивность немцев, их громогласность сделали их заложниками собственной политики, отрезав пути к отступлению. Пресловутые перспективы настоящего и будущего национального величия Германии (в том числе и как колониальной державы), империализм притягивали внимание и симпатии даже таких трезвых либеральных мыслителей, как Макс Вебер и Фридрих Науман, что породило своеобразный немецкий симбиоз либерального и имперского образа мышления. Легко представить реакции простых немцев, не обладающих такими аналитическими возможностями, как указанные мыслители. Между тем преимущественная ориентация немцев на мифы национального величия, склонность к бряцанию оружием, чувство превосходства вызывали в мире только отвращение. Немецкий историк Вальдемар Бессон писал: «Немцы после 1890 г. перестали довольствоваться тем, что имели, а их соседи считали немцев преимущественно зачинщиками конфликтов. Глубокое неудовлетворение собственным положением все больше распространялось среди немцев»[288].
Михаэль Штюрмер горько указывал, что Германия практически стала на рубеже веков мастерской мира, но немецкие элиты, имея коммерческие интересы по всему миру, вместо того, чтобы проводить политику, ориентированную на равновесие сил и их трезвую оценку (Realpolitik), как это делал Бисмарк, стали все более склоняться к мировой политике (Weltpolitik), колониальной экспансии, флотскому строительству и все более нагнетать такие настроения, что если эти сумасшедшие цели не будут реализованы, то тогда пусть «эти фабричные цеха индустриализирующейся Германии провалятся в тартарары, как рушится тронный зал короля гуннов в финале вагнеровского оперного представления: доисторический атавистический бред в век конструкторских бюро»[289].
Стиль руководства Вильгельма II
В этих условиях Германии как воздух было необходимо последовательное и умеренное политическое руководство, могущее вызывать доверие к себе и не стремившееся из любой политической ситуации выжать все возможное, невзирая на последствия. Подобной великолепной умеренностью и трезвостью отличался Бисмарк, но, как на грех, на смену Вильгельму I и Бисмарку пришел Вильгельм II, который не только не отличался подобной трезвостью и дискредитировал монархическую идею, но который был, пожалуй, самым незадачливым немецким кайзером среди Гогенцоллернов. Уже сама легковесная манера, в которой была осуществлена отставка Бисмарка – 75-летнего уважаемого политика молодым 30-летним кайзером вызвала в мире недоумение[290]. Лондонская «Punch» опубликовала ставший знаменитым рисунок покидающего корабль лоцмана. Вильгельм сделал это в отличие от Людовика XIV, который, сознавая незаменимость кардинала Джулио Мазарини (1602–1662), сохранил за ним пост первого министра до самой его смерти и только после этого упразднил этот ключевой правительственный пост.
В «год трех кайзеров» (1888), правда, было 100 дней после смерти Вильгельма I и перед воцарением Вильгельма II, при Фридрихе III (он неожиданно заболел и скоропостижно умер от рака), когда казалось, что страна вступит действительно на путь развития либерализма. Фридрих III скорректировал в сторону либерализации внутреннюю политику Бисмарка, стремился опираться на рейхстаг в правительственных решениях. В связи с персоной Фридриха III любопытно прибегнуть к сослагательному наклонению: если бы Вильгельм I отрекся в 1862 г. (в момент начала конституционного кризиса) и королем стал до своей смерти в 1888 г. либерал Фридрих III, то Пруссия (уже созревшая до парламентаризма) стала бы своего рода континентальной Англией[291].
В день смерти Фридриха III Филипп Эйленбург записал в дневнике: «Я чувствую, что после его смерти судьба Германии решится по-другому»[292]. Эти слова известного прусского политика оказались пророческими. Бесплановость, спонтанность мышления и действий Вильгельма II повсюду рождали недоверие, с ним невозможно было последовательно сотрудничать. Капитал доверия к немецкой политике, накопленный Вильгельмом I и Бисмарком, бессмысленно тратился. Сам Бисмарк оставил весьма пренебрежительный отклик о Вильгельме II: «Этот когда-нибудь станет собственным канцлером»[293].
Кайзер Вильгельм II противопоставлял девиз Гогенцоллернов «Suum cique» (каждому свое) девизу социал-демократов «всем – одно и то же»[294]. Британский историк К. Дж. Рёлль набросал пугающий портрет Вильгельма II. Целый ряд черт его правления до странности напоминал Гитлера. Вильгельм II был одновременно монархом «божьей милости» и выскочкой, средневековым шевалье в блестящих доспехах и создателем немецкого флота, реакционером, выступавшим время от времени как «социалистический император»[295].
Вильгельм II был склонен к спонтанным, ничем не оправданным действиям. Так, в интервью английской газете «Дейли телеграф» 28 октября 1908 г. Вильгельм II сказал, что является тайным союзником англичан и врагом буров (немецкая и мировая общественность была, ясно, на стороне буров), и напрасно англичане, как мартовские зайцы, боятся немецкого флота, ведь немецкий кайзер – лучший друг Великобритании; он доказал свою приязнь ей тем, что передал королеве Виктории рекомендации немецкого Генерального штаба по ведению войны с бурами, сдержал возможную франко-русскую агрессию в Южной Африке. Это интервью было справедливо расценено как оскорбительное для национального достоинства англичан, вызвало скандал; немецкая общественность была в недоумении. В конечном счете, как указывал крупный английский историк Дж. Гуч, Вильгельм II пожертвовал дружбой с Британией в пользу собственной напористой флотской политики, а традиционная дружба с Россией была отдана в жертву немецким псевдоинтересам на Ближнем Востоке[296].
Макс Вебер считал даже, что глупость Вильгельма II превратилась в фактор мировой политики, она переходила всякие границы. Странное впечатление производила вербальная агрессивность кайзера, рекрутам своего гвардейского полка он вдруг, без всякой надобности, заявил: «При нынешнем развитии интриг социал-демократии может так случиться, что я вам прикажу, упаси Бог от этого, стрелять в ваших близких, братьев, даже родителей, и вы должны без колебаний выполнить приказ»[297]. Или, напутствуя немецких солдат, отправляющихся на подавление боксерского восстания в Китай, он призвал их быть похожими на гуннов. Эти «гунны» затем фигурировали в антигерманской пропаганде Англии, Франции, России и в Первую, и во Вторую мировую войну. Англичане, японцы или русские в Китае и других колониях действовали не менее жестоко, но никто из них своих злодейских намерений не афишировал.
Бездумный нахрап был характерен для кайзера во всех ситуациях. Так, наперсник Вильгельма II Филипп Эйленбург передавал, что, будучи на яхте кайзера во время поездки по Северному морю в 1898 г., спросил у штурмана, куда намерен отправляться кайзер – на север, на юг, на восток или на запад? Моряк ответил: «Нет, мы прем, не раздумывая о направлении» («Nee. Ich fahre nur man so drauflos»). Бесцельность, неопределенность направления политического развития вильгельмовской Германии была ее самым примечательным качеством[298].
В 1908 г., в период обострения положения на Балканах, Вильгельм II заявил австро-венгерскому послу: «Император Франц-Иосиф пусть чувствует себя как прусский фельдмаршал, ему нужно только приказать, и вся прусская армия в его распоряжении»[299]. Бисмарк, наверно, после этих слов перевернулся в гробу, ведь именно ему принадлежит знаменитое замечание, что все Балканы не стоят берцовой кости одного-единственного померанского гренадера; а также грубоватая в его стиле шутка, что австриец – это нечто среднее между баварцем и обезьяной. Новый кайзер полностью пересмотрел российскую ориентацию бисмарковской внешней политики, которую в литературе иногда представляют как следствие любви и симпатии канцера к русским. Это ошибочное суждение: думается, что скорее был прав Гитлер, который утверждал, что Бисмарк пошел на союз с Россией потому, что в последней господствующее положение занимала германская элита[300] или по причинам чисто тактического свойства.
Ясно одно, что период с 1888 г. в истории Германии нельзя уяснить, не учитывая влияние личности Вильгельма II, который стремился быть самодержцем в век демократии. Когда в 1890 г. молодой кайзер отправил Бисмарка в отставку, то после него в 1890–1894 гг. канцлером был Лео фон Каприви. Именно при нем кайзер решил не возобновлять «договор о перестраховке»[301].
Самым существенным с точки зрения России в «договоре о перестраховке» было то, что он давал России свободу рук на Балканах – напротив он сужал свободу рук Австро-Венгрии в этом районе. Как известно, война пришла в Европу именно из этого региона…
Новая ситуация с договорами изменила не только ситуацию с весьма опасным и совершенно непредсказуемым «восточным вопросом» (положением на Балканах), но и изменила характер немецкого военного планирования – разработанный (после отказа от «договора о перестраховке») в 1892 г. план начальника немецкого Генштаба Альфреда фон Шлифена базировался на предположении, что Россия не сможет быстро провести мобилизацию. Шлифен рассматривал Россию как наиболее опасного противника, поэтому предлагал первоначально ударить по Франции. «План Шлифена» придумал вторжение через нейтральные Бельгию, Люксембург (первоначально и Голландию). Ударом через Бельгию Шлифен планировал рассечь фронт и выйти во фланг и тылы французской армии. На все про все Шлифен давал немецкой армии во Франции шесть недель. Конечно, сам по себе план не мог быть и не был причиной войны, но весьма существенным следствием этого плана была необходимость для немцев оперативного начала войны. Если маячила перспектива войны, немцы должны были сразу наступать на Францию, или вообще ничего не предпринимать, поскольку, как только Россия проведет полную мобилизацию и начнется война на два фронта, тогда шансы Германии падали весьма низко…
В продолжение 20 лет после отставки Бисмарка Германия умудрилась способствовать невероятной перемене альянсов. В 1898 г. Франция и Англия были на грани войны из-за Египта. Враждебные отношения между Россией и Англией были постоянным фактором международных отношений почти на всем протяжении XIX в. Великобритания то и дело искала союзников против России, даже пробовала привлечь на эту роль Германию, прежде чем остановилась на Японии. Никому тогда не пришло бы в голову, что Великобритания, Франция и Россия в итоге выступят на одной стороне[302].
Вильгельмовская Германия была на словах весьма воинственной, но на деле ничего конкретного не предпринимала. С одним-единственным исключением – это исключение составляло военно-морское строительство. Как раз в подходящий момент вышла книга американца Альфреда Мэхена «Влияние военно-морской силы на политику». Смысл его учения укладывается в пять слов – мировая империя – это морская империя. Вильгельм II был буквально захвачен этой идеей. В 1887 г. он назначил статс-секретарем имперского военного ведомства очень энергичного и одаренного организатора Альфреда Тирпица. Флотскими законами 1898 и 1900 гг. началась реализация мечты, которая, принимая все большие масштабы, привела в итоге к вовлечению в 1914 г. в войну Великобритании, которая чувствовала со стороны Германии растущую угрозу. Эта новация Вильгельма была непрусского происхождения – Пруссия почти всегда была сухопутной державой и стремление к военно-морскому могуществу являлось совершенно непрусским феноменом. Интересно, что общегерманский (а не прусский) Франкфуртский парламент в 1848 г. тотчас после созыва декларировал необходимость военно-морского строительства[303]. Напротив, Бисмарк никак не мог взять в толк, зачем Пруссии крупный флот и с юмором высказался однажды, что если англичане осмелятся высадиться на немецком берегу, он прикажет прусской полиции их арестовать… В этой шутке «железного канцлера» была доля правды – преобладание немецких сухопутных сил было совершенно подавляющим и никакой реальной потенциальной угрозы для Германии с моря просто не существовало.
Немецкое флотское строительство было очевидно направлено против морского преобладания Великобритании, которая чрезвычайно ревностно за ним следила. Великобритания приняла вызов – военно-морскую гонку там возглавил не менее энергичный, но более стратегически прозорливый адмирал Джон Фишер, с 1904 г. первый лорд Адмиралтейства. Стратегически Фишер превзошел Тирпица тем, что смог обеспечить во время войны английские коммуникации и отрезать вражеские, а немецкий флот без всякой пользы простоял всю войну на приколе, так и не вмещавшись в развитие событий. Тому виной ущербная концепция Тирпица, который рассматривал флот как орудие борьбы за передел мира.
Как писал английский историк Джон Гренвилл, кайзер Вильгельм II не обладал достаточной силой воли для жесткого стиля правления. Это был в целом интеллигентный, временами сердечный и импульсивный человек, очень эмоциональный и непредсказуемый. Он и сам чувствовал, что не отвечает своему «божественному предназначению», а потому позерствовал и притворялся, хотя его суждения зачастую отличались интуитивным здравомыслием. Вильгельму время от времени приходилось играть решающую роль, но чаще им манипулировали другие, а его тщеславие облегчало эту задачу. Ему хотелось одновременно стать «народным» кайзером и кайзером «мира», и при этом войти в историю в качестве императора, в правление которого Германия стала равной ведущим мировым державам. Среди немцев подспудно росло понимание того, что положение Вильгельма в качестве «помазанника Божия» – это не более чем комедия. При этом, правда, следует помнить, что судебное право оставалось принципиально независимым и гарантировало гражданские права населения и свободу прессы[304].
Вильгельм II сам себя назначил фельдмаршалом, называл Генеральный штаб «дураками», членов военного кабинета «старыми ослами», с 1891 г. считал себя неограниченным властелином Германии, грозил прогнать рейхстаг к черту, если депутаты не перестанут играть в оппозицию, и даже свою зубную боль называл «великой»; за 17 лет он произнес 577 публичных речей, в некоторые дни до 12 раз менял костюмы, которые сам изобретал.[305] В принципе униформирование было в прусской традиции, но и «солдатский король» и Фридрих Великий ходили в простом без всяких украшений прусском офицерском мундире. Кайзер Вильгельм I был олицетворением вкуса и простоты солдата. Что касается склонности Вильгельма II к блестящим униформам, то они были совершенно непрусскими, скорее вкусами нувориша, парвеню[306]. К тому же он был совершенно бестактным человеком, совершенно не чувствовавшим дистанции – передают, что Вильгельм II относился к своим обязанностям почетного шефа иностранных гвардейских полков гораздо серьезней, чем это было принято. Однажды он заявил о своем непременном желании ехать в Россию и дабы проверить боеготовность поднять по тревоге свой подшефный российский гвардейский полк. Стоило большого труда убедить его отказаться от этой экстравагантной затеи. Со своим английским шефским полком кайзер обращался таким манером, что англичане решили отправить (вопреки обычаю) этот полк в Индию – ранее он покидал Англию только во время войны. Отправку этого полка в Индию кайзер воспринял как личную обиду[307].
Вильгельм выказывал даже антиинтеллектуализм, совсем неуместный в Германии. Так, в 1912 г. английский военно-морской министр лорд Холден (Haldane) прибыл на переговоры в Берлин и, будучи большим любителем немецкой классической философии, посетил на местном «Кладбище инвалидов» могилы Гегеля и Фихте. Знатный гость был немало удивлен запущенным состоянием могил и высказал свое удивление кайзеру. Тот c усмешкой ответил: «В моей империи нет места для таких субъектов как Гегель и Фихте» (In meinem Reiche ist für Kerle wie Hegel und Fichte kein Platz)[308].
О невысоких политических способностях Вильгельма свидетельствовал адъютант экскайзера в изгнании в Доорне, он отмечал в своем дневнике после доклада исследователя Африки Лео Фробениуса Вильгельму о своих изысканиях, что Вильгельм был в восторге от доклада и сказал: «Наконец я понял, для чего мы, немцы, рождены. Мы должны возглавить борьбу Востока с Западом!» Такого рода перлы часто возникали у кайзера и ранее, исчезая бесследно потом[309]… Генерал Вальдерзее сказал о кайзере: «Люди с чувством собственного достоинства не могут долго с ним работать»[310]. Остроумный французский генерал Гастон де Галлиффе, который был французским военным министром сказал о театральных позах и униформах нового кайзера, что «его фотографии выглядят как объявление войны»[311].
Такую же роль в формировании общественного мнения, как «Дер Шпигель» в нынешней Германии, в начале века в Германии играл журнал известного публициста и злослова Максимилиана Хардена «Будущее» (Zukunft), который порой просто измывался над кайзером. В популярных сатирических журналах – мюнхенском «Симплициссимусе» (Simplicissimus) и берлинском «Кладдерадаче» (Kladderadatsch) Вильгельма II изображали подчас весьма непочтительным образом, но, что характерно, ни один цензор не выступал против. За время царствования Вильгельма II было по сотне процессов в год по поводу оскорбления величества кайзера[312].
С другой стороны, гросс-адмирал Эрих Редер отмечал в своих мемуарах, что в непосредственном общении кайзер Вильгельм II произаодил весьма положительное впечатление: «Судя по тому, что удавалось увидеть и услышать, его взгляды по политическим и военным вопросам были обоснованы и удачно выражены. Все это разительно отличалось от его чопорно-формального поведения во время официальных церемоний – возможно, вследствие неуверенности, а также некоторого тщеславия»[313]. Но положительные человеческие качества Вильгельма II – прямота, естественность, иногда даже теплота в обращении с людьми – не перевешивали его политических недостатков. Кайзер хотел, чтобы его одновременно любили и боялись, то есть он стремился к взаимоисключающим целям. Вильгельм II скорее был склонен не к политике, а к пустому фантазированию, позе; его британский дядя Эдуард VII, не имея таких конституционных полномочий, как его племянник, тем не менее обладал большим авторитетом при принятии решений.
Некоторый гротеск в фигуре кайзера не мешал ему быть «зеркалом» манер и чаяний средних немецких бюргеров, которым нужна была национальная символическая фигура, а кайзер как раз всеми силами стремился к такой репрезентативной роли. Бесспорно, склонность кайзера к героической позе, пышной велеречивости, вербальной агрессивности (хотя из 30-летнего правления Вильгельма II 25 лет были мирными), чувству гордого превосходства была не только его личной склонностью, а находила отклик в сердцах многих немцев[314]. Для немецких профессоров, священников, учителей, в целом немецких бюргеров Вильгельм II олицетворял то, о чем они амбициозно помышляли. По всей видимости, эти амбиции не превосходили масштабами подобные же настроения в Англии, Франции, России, однако немцы всех перещеголяли в переоценке собственных сил, что совершенно не свойственно западным демократиям, всегда довольно трезво оценивавшим свои возможности.
Кайзер имел то, что англичане называют «a sense of occasion», талант выражать настроения, царящие в обществе, точно чувствовать нерв публики. Из отечественной истории подобным талантом безусловно обладал Н. С. Хрущев после прихода к власти. Своими знаменитыми импровизациями во время публичных выступлений Вильгельм часто вызывал бурные аплодисменты одобрения. На самом деле хвастовство, любовь к демонстрации силы при любом удобном и неудобном случае были общими и для немецкой публики, и для кайзера. Последний только выражал в словах то, что висело в воздухе Германии… Во время войны он, ничего не понимая в стратегии, не только вовсе отказался от вмешательства в руководство армией, но и от формирования военной политики также отказался, даже его талант репрезентативности со временем во время войны его покинул[315]… Кайзер Вильгельм на поверку оказался не прусским королем, а бюргерским королем, который был частью буржуазного общества в Германии – именно поэтому после поражения в войне он стал одним из символов поражения и как неудачник исчез бесследно из немецкого сознания. Война оказалась для монархии Гогенцоллернов политически роковой, а в военном отношении – совершенно бессмысленной[316].
Структурные особенности вильгельмовского рейха
Династические проблемы страны усугублялись крайне слабыми, архаическими, не способными к развитию внутриполитическими структурами германского рейха. Вернувшись в рейхстаг после отмены исключительного закона против социалистов, социал-демократы стали крупнейшей политической партией рейхстага в 1912 г. и вплоть до 3 августа 1914 г. СДПГ оставалась в категорической и принципиальной оппозиции, регулярно голосуя против бюджета. Надо отметить, что СДПГ и в кайзеровские времена, и в период Веймарской республики была скорее леворадикальной партией, ориентированной на рабочий класс или на ту его часть, которая осознавала себя как класс. В определенном смысле это была даже не партия, а большая секта, не принятая значительной частью немецкого общества. В этом весьма значительна вина Бисмарка. Даже и находясь в правительстве Веймарской республики, социал-демократы воспринимали буржуазную республику как нечто временное, преходящее, продиктованное политическими условиями, а «конечной целью» для них был социализм. Двусмысленность положения социал-демократов заключалась в том, что в глазах общественности социал-демократы выглядели революционными радикалами, имевшими целью построение социализма, однако с начала ХХ в. большинство СДПГ рассматривало парламентаризм как единственный путь к социальной демократии, слабые и двусмысленные позиции «истинного марксиста и революционера» Карла Каутского и его сторонников ничего не меняли по существу дела. В годы Первой мировой войны немецким социал-демократам облегчала душу старая ненависть к самодержавной, тиранической России, хотя накануне войны правление СДПГ считалось с возможностью репрессий, арестов, конфискаций партийного имущества, поэтому будущий первый президент Веймарской республики Фридрих Эберт 25 июля 1914 г. отбыл с партийной кассой в Цюрих[317].
Как бы ни была велика СДПГ, она не охватывала даже всего рабочего класса, а у других избирателей вызывала только раздражение. Эта ситуация очень похожа на положение лейбористской партии при Нейле Кинноке в первое десятилетие пребывания Маргарет Тэтчер у власти. В такой ситуации и в вильгельмовскую эпоху, и в период Веймарской республики крайне недоставало крупной центристской буржуазной партии, которая способна была взять на себя буферные функции, но ее не было главным образом по причине политической неполноценности немецкой буржуазии, отсутствия инициативы в ее руках.
И партия Центра, и левое крыло национал-либералов также были в оппозиции рейху, к оппозиции следует отнести и поляков, эльзасцев, вельфов, датчан. Самые осторожные подсчеты показывают, что в мирное время, в условиях экономической стабильности за силами старого порядка было менее половины избирателей, нетрудно представить, что могло произойти в условиях революционного кризиса, например, в период благополучного развития рейха в 1912 г. оппозиционные силы имели в рейхстаге 276 мест против 397[318].
Идея конституционного правительства, ответственного перед образованными и уверенными в себе гражданами, чьи права ясно определены и защищены, стала программой либерализма XIX в. Тем не менее ее развитию всегда мешала политическая отсталость большинства немцев, их чрезмерное уважение законной власти, прочно укоренившаяся привычка к повиновению и подозрение, что конституционное правительство было бы чем-то ненемецким. Потом, когда образованный средний класс стал основным защитником этой идеи и борьба за единство Германии началась всерьез, обнаружилось новое препятствие – врожденное недоверие буржуазии, тайное восхищение ее представителей властью и готовность вероломно предпочесть власть свободе. Институты Второго рейха в принципе походили на западные конституционные режимы, но были авторитарными и не признавали народную власть и самоуправление ни в теории, ни на практике – это означало, что Германия вступила в ХХ в. без демократической традиции.
Эрнст Трельч в своей знаменитой лекции «Идеи естественного права и гуманизм в мировой истории» считал, что основой западного политического мышления является точка зрения, что все без исключения люди составляют единое общество (по выражению Данте humana civitas) и управляемое общим законом (jus naturale – естественным законом). Это совершенно не свойственно Германии и немецкому разуму. В Англии и Америке идея естественного права вдохновила людей на стремление к личной свободе и праву контролировать своих лидеров, ими же избранных; во Франции она превратилась в теорию полного самоуправления, равенства и прямого участия в контроле над государством[319]. Подобные идеи никогда не укоренились в Германии. Вместо этого немцы придавали особое значение внутреннему развитию индивидуума и немецкой нации как уникальной культурной формы. Направленность в себя заставляла немцев отворачиваться от практических реальностей, воздействующих на жизнь и благополучие обычных людей посредством контроля со стороны государства.
Эта «отдаленность» немцев от реалий политики и потребности влиять на ее формирование во многом отразилась и на немецком отношении к началу Первой мировой войны, вернее на ее причинах.