Конституции зарождаются и живут в таинственной глубине жизни. В конце концов их создает Провидение, и уж конечно конституция Конвента или Директории не имели к нему никакого отношения. Эти конституции годятся для всех народов и государств от Китая до Женевы, то есть не годятся ни для кого.
«Импровизированная» республика
В отличие от Польши, Югославии, Румынии, Испании, Португалии, Латвии, Литвы, Эстонии, а также Италии, в которых демократия почти сразу отступила, в Германии она, казалось, первоначально уверенно приняла новый имидж. Этому способствовали прусская традиция правового государства, парламентские традиции и парламентский конституционный контроль за монархией, всеобщее равное и тайное избирательное право, утвердившееся в Германии раньше, чем в других европейских странах, поголовная грамотность населения (достигнутая к 1914 г. – Германия сделала это первой в мире), высокая степень экономического развития страны. Все это ставило Германию в более благоприятное положение в отношении будущего демократических институтов, чем страны Восточной и Юго-Восточной Европы. Тем не менее немецкие мифы демократии, восходящие к 1848 г., немецкому идеализму, гуманистической традиции, были недостаточно устойчивы, чтобы противостоять напору чуждых республике сил: в Германии в Веймарскую республику не удалось создать единой и доминирующей гражданской политической культуры. Ведущим фрагментом немецкой политической культуры продолжала оставаться правая консервативная традиция, чему способствовали и политические структуры Веймарской республики, и политические обстоятельства и общественная атмосфера в стране. Поэтому истинным кредо всей антидемократической публицистики в период Веймарской республики было убеждение, что Конституция Веймарской республики немецкому народу не подходит, а сама республика – это «несчастный случай в истории немецкой государственности»[472] – как писал один из правых активистов.
Это суждение подтверждалось тем, что неудачей обернулась попытка ввести в Веймарскую республику общенациональный праздник – День Конституции; рабочие продолжали отмечать 1 мая, консервативно настроенные немцы – день создания второй империи – 18 января.
Республиканские власти за весь период существования Веймарской республики ограничились за весь период существования этого образования созданием единственного мемориала – «Новой вахты» на Унтер-ден-Линден и вовсе отказались от практики присуждения каких-либо государственных наград. Это, однако, привело к «дефициту символики», что было эффективно использовано нацистской пропагандой для нападок на «антинациональную» сущность Веймарской республики.
Проект Веймарской конституции, хотя и претерпел некоторые изменения в конституционном комитете Национального собрания, но его основная мысль о создании парламентского, либерально-демократического государства осталась нетронутой. Либерально-демократическое большинство Национального собрания (общего числа депутатов) проголосовало за новую конституцию, что давало некоторую надежду на прозападную ориентацию Германии в будущем, но Версальский мир многое изменил. По формальным признакам Веймарская конституция, подписанная Фридрихом Эбертом 11 августа 1919 г. (этот день отмечался в качестве главного национального праздника Веймарской республики), являлась одной из самых демократических конституций мира: демократические избирательные права, неограниченная свобода коалиций, политические свободы и так далее. Эрнст Трельч в 1919 г. записал в своем дневнике: «За ночь мы стали самой радикальной демократией Европы»[473]. Это замечание знаменитого немецкого философа следует признать безусловно справедливым – по формальным признакам Веймарская конституция была одной из самых демократических в истории парламентаризма.
Создатели Веймарской конституции стремились заменить старое авторитарное государство «научно сконструированной» демократией. Армия, чиновники высших рангов относились к республике враждебно. Судьи наглядно демонстрировали свои политические взгляды, снисходительно относясь к многочисленным политическим преступлениям правых и сурово наказывая немногочисленные преступления левых[474]. Так, например, во время Капповского путча генерал Сект отказался защищать правительство, заявив, что «рейхсвер не будет стрелять в рейхсвер», и правительство Эберта вынуждено было позорно бежать на юг. Во время путча в Берлине некоторые гражданские службы продолжали функционировать, а другие отказались повиноваться новому правительству, банки прекратили работать, промышленность остановилась. Капп быстро сообразил, что руководить страной в таких условиях не сможет и «вышел в отставку», отведя войска из столицы. После этого слабость социал-демократов стала очевидной – они даже не пытались отправить в отставку военное руководство, чиновники, оказавшие поддержку Каппу, остались на своих местах. Сам путч был характеризован как «нелепая авантюра», что, впрочем, соответствовало истине. Почему же высшие военные не поддержали Каппа? По всей видимости республика им нужна была для переговоров с Францией, которая была сильнее и в 1920, 1921 и 1923 гг. оккупировала части Германии. Военный переворот мог стать сигналом к началу интервенции[475]…
Путч был не только «нелепой авантюрой», но и анахронизмом в силу изменившейся роли насилия в политике. В отношении уместности насилия в период Веймарской республики гейдельбергский профессор и интеллектуал социал-демократ Эмиль Ледерер писал в 1921 г.: «Парадоксы и нелепости современности не были таковыми в прошлом. Прежде всего это относится к насилию, которое вторглось в настоящее из прошлого. Насилие было верной формой политической борьбы за передел влияния в обществе в феодальную и раннекапиталистическую эпоху. Ныне – насилие – анахронизм»[476]. Эти слова о времени после Ноябрьской революции в Германии совершенно справедливы – насилие ввиду Веймарской конституции, создавшей условия для демократической политической борьбы, стало анахронизмом. Но немцы не смогли использовать этот шанс – только что закончилась большая война и люди совершенно утеряли ориентиры ценности человеческой жизни, права, легальности – на войне ведь все было просто…
Веймарская конституция была составлена, кажется, по принципу подражания: выборы президента народом, как в США, ничем не ограниченный вотум недоверия парламента, как в Англии (с тем отличием, что в Германии не было исторически сложившейся английской двухпартийной системы), имели место элементы плебисцитарной демократии, что более присуще Франции[477]. Единственное наследие авторитарного прошлого – чрезвычайные полномочия президента в соответствии со статьей 48 Конституции, законодатели в 1919 г. хотели направить на защиту республики, но на поверку оказалось, что задуманная как система безопасности эта статья оказалась разрушительной силой. Предназначенная быть инструментом сохранения, консервации, эта статья стала оружием реакции. Макс Вебер справедливо писал, что жизнеспособность Веймарской республики зависит от того, насколько консервативной она сможет быть…
Конституция 1919 г. имела не столько изъяны, сколько отсутствие учета национальной специфики: в самом деле, у кого повернется язык назвать изъяном пропорциональную систему формирования представительных органов. Сама по себе она ни плоха, ни хороша, скорее хороша, так как кажется более справедливой. Но в условиях ничем не ограниченного, не сдерживаемого демократической традицией (почти отсутствующей) плюрализма различных групп и партий в послевоенной Германии (в 1930 г. в выборах принимало участие 37 партий[478]), пропорциональная система стала почти непреодолимым барьером на пути образования правительственного большинства, с одной стороны, и предоставило полную свободу для распространения национальных мифов, с другой стороны. В условиях исторически сложившейся двухпартийной системы, как в США, безразлично, пропорциональная или мажоритарная система будет иметь место, в Германии же это привело к бесконечной правительственной чехарде (17 правительств за 14 лет и лишь восемь правительств имели за собой парламентское большинство), что было усугублено еще и крайне неустойчивым социально-экономическим и внешнеполитическим положением молодой республики. В кайзеровской авторитарной системе эта пестрота рейхстага не имела какого-либо значения, зато в условиях парламентского государства она проявилась в полной мере. Это и явилось причиной усиления тенденции к снижению сплоченности, монолитности общества, поскольку демократическое общество склонно допускать большое количество малых групп с различными независимыми целями. Не было в Германии и существенной интеграционной основы, как во Франции, почти отсутствовала республиканская традиция, почти не было убежденных демократов и республиканцев (парадоксально, однако, монархистов тоже было мало), единственной опорой республики была СДПГ, которая в силу уже высказанных причин была, скорее, большой сектой, сильно изолированной от общества. Весьма значительный правый политический спектр был целиком антиреспубликанским и антидемократическим. Карл Дитрих Брахер в своем классическом труде «Конец Веймарской республики» справедливо писал: «Развитие республики в дальнейшем находилось под двойной угрозой: с одной стороны, была опасность, что в партийной борьбе какая-либо единственная группировка захватит власть или парализующий всякое сотрудничество антагонизм центробежных сил будет нейтрализован государственной бюрократией и, таким образом, республика будет выведена из строя»[479]. Конституция требует продуктивной поддержки, опирается на волю людей к законному порядку, к юридической норме, этим жива любая конституция. В случае же с Веймарской конституцией одни не могли оказать такой поддержки, другие не хотели, стремясь к иному государственному устройству. В целом правые оценивали Веймарскую республику как период керенщины[480].
Ведущие государственные мужи Германии с самого начала весьма скептически расценивали шансы импровизированной Веймарской демократии, являвшейся не итогом спонтанной, исторически оправданной революции или долгой и трудной сознательной работы, а по сути революцией сверху. Так, видный деятель НННП (Немецкая национальная народная партия) Мартин Шиле писал: «Мы сетуем на то, что Веймарская конституция была создана вопреки историческим потребностям германского государства, она принесла нашему народу вместо органического устройства пустые догмы; неудивительно, что вместо конструктивного получился деструктивный результат»[481]. Сомнению подвергалась даже целесообразность введения всеобщего избирательного права, так социал-демократ, прусский министр внутренних дел Карл Зеверинг писал: «Избирательные права для молодежи и женщин в стране, богатой демократическими традициями, могут привести к расширению демократического государственного мышления. В 1919 г. в Германии эти новшества сыграли не воспитательную роль, а всего лишь внесли сумятицу»[482]. В самом деле, женщины миллионами голосовали за Гитлера, который хотел их вовсе исключить и исключил из политической жизни[483], не говоря уже о молодежи, на которую Гитлер сделал основную ставку. Кроме этого высказывания Зеверинга можно привести массу негативных откликов немецких государственных деятелей о возможной судьбе республики в Германии.
Предназначение политических партий заключается в свободной агитации, которая предусматривает отсутствие экономического и социального давления, партийная система должна способствовать свободе выбора духовно и морально независимых граждан. Немецкие партии эту функцию не в состоянии были выполнять, так как они были группами, жестко разделенными по политическим, социальным, религиозным и мировоззренческим признакам. Лучшее определение многопартийной системы и функций партий дал еще в XIX в. швейцарский юрист Иоганн Блютчли: «Партия – это всегда большая часть целого и никогда самое целое. Партия никогда не должна идентифицироваться с целым, народом, государством. Она может бороться с другими партиями, но она не может их игнорировать и не может стремиться их уничтожить. Ни одна партия не может существовать исключительно для себя»[484]. Между тем в Германии все было наоборот: две крупные радикальные партии, КПГ и НСДАП, игнорировали все остальные партии, а все три конституционные партии, СДПГ, НДП, Центр, имели различные цели и были по-разному ориентированы принципиально. Если СДПГ превыше всего ценила социализм, Центр был прежде всего партией католиков с их представлениями о паритете католиков и протестантов, о праве голоса в процессе управления государством, то единственной по-настоящему конституционной, демократической партией была Немецкая демократическая партия. Левоцентристский союз всех трех упомянутых партий возник еще в 1917 г., когда рейхстаг принял знаменитую мирную резолюцию, но в 1920 г., в силу известных обстоятельств, союз трех партий, получивший название «Веймарская коалиция», распался, и Веймарская республика по существу была направлена против демократии, как таковой. Для многих немцев, воспитанных на идее, что Германия и германцы представляют собой некое метафизическое, органическое единство, видеть разделенный и блокированный парламент было противоестественным. Довод, что парламент – это форум, в котором неизбежны столкновения мнений и интересов, которые в итоге решаются мирным путем, никого не убеждал[485].
Уже в бисмарковские времена немецкие партии были жестко очерченными группами со своей иерархией, со своими вспомогательными структурами: собственными профсоюзами, культурными обществами, молодежными организациями, даже партийными армиями, вернее парамилитаристскими организациями (только в годы Веймарской республики). Каждая из этих партий была внутренне готова самостоятельно обозреть весь национальный опыт и единолично вести Германию в «светлое будущее». Бывший канцлер Генрих Мюллер жаловался в 1926 г., что в рейхстаге функционирует 9 партийных фракций, которые выступают со свойственной немцам основательностью, что крайне затрудняет коалиционные правительства[486]. В рейхстаге и речи не могло быть о лабильности, согласии, компромиссах с другими партиями. Баварский министр юстиции Э. Мюллер-Майнинген писал, что из-за множества партий образование суверенного большинства стало недостойным фарсом: «Самым опасным врагом парламента является сам парламент: его невоспитанность, его мелочность, отсутствие доброжелательности, дух эгоистической партийности, высокомерие, обилие болтовни и недостаток дела»[487]. Интересно, что самыми превосходными качествами и эффективностью законодательной деятельности отличалась прусская «Палата господ» (Herrenhaus). Когда сын Томаса Манна Клаус спросил Конрада Аденауэра о том, какой из парламентов был самым ответственным с точки зрения интересов государства и общности, тот – несмотря на нелюбовь к пруссакам – коротко и ничего не комментируя ответил: «Прусская Палата господ»[488]. С 1917 г. Аденауэр был некоторое время ее депутатом от Кельна, в период Веймарской республики он был депутатом рейхстага, потом наблюдал работу бундестага, поэтому мог ответить с полным знанием дела. Ясно, что симпатии канцлера Аденауэра привлек не ярко выраженный сословный характер «Палаты господ», а особая эффективность, обусловленная этическими прусскими качествами, которых так не доставало рейхстагу в период Веймарской республики.
Всесилию партийных эгоизмов способствовала и система формирования рейхстага: если в Англии избиратели голосовали за конкретных людей, имевших определенную свободу выбора, то в Веймарской республике голосовали по партийным спискам, которые составляли партийные бонзы. Поэтому дисциплина в партийных фракциях рейхстага была идеальная, для свободного перемещения политических сил и эта лазейка была закрыта. Самая простая формула парламентаризма такова: в парламенте возникают идеи, которые затем реализуются исполнительной властью, которая постоянно находится под контролем парламента. В парламенте же Веймарской республики царила жесточайшая партийная дисциплина, голосования проходили после длительных переговоров внутри и между фракциями, голосовали в строгом соответствии с партийными указаниями. Один американский социолог проследил связь форм парламентского соперничества во Франции и соперничества в начальной, средней и высшей школах. Оказалось, что есть некий французский стиль парламентских баталий, который смахивает на способы самоутверждения школьников, студентов. У каждой страны свой стиль: в США это резкость и сердечность, в Англии – благоразумие и аристократизм, непреклонность и беспощадность[489]. Если продолжить эту цепочку, то для Веймарской республики в наибольшей степени характерны функциональность и догматизм. Собственно, Веймарская демократия имела не парламентскую практику, а немую биржу, где государственные посты делили в соответствии с процентом мандатов у отдельных партий. Таким образом, сумму интересов отдельных партий представляли как общенациональный интерес, что было, безусловно, вопиющей несправедливостью по отношению к народу. А если учесть, что избирательных участков было мало: одного депутата избирали от 60 тыс. и голосовали, как уже говорилось, не за людей, а за партии, то ясно, что следствием было значительное отчуждение народных избранников от народа и пребывание рейхстага в вакууме аполитичности, когда он варился в собственном соку. Ко всему прочему, правительства Веймарской республики почти всегда были коалиционные, и избиратели не в состоянии были обозреть возможные последствия своего выбора.
Впрочем, политическая демократия всегда была подвержена различного рода опасностям и напастям, а потому почти всегда открыта для критики недоброжелателей. Уинстон Черчилль прекрасно это подметил: «Демократия – это наихудшая из всех правительственных форм, исключая все другие правительственные формы, которые вообще никуда не годятся». Эту мысль английского премьер-министра прекрасно развил Раймон Арон: «Конституционно-парламентские режимы не могут не вызывать разочарования в силу своей прозаичности и оттого, что их высшие добродетели негативны. Они прозаичны, ибо считаются с несовершенством человеческой природы, они мирятся с тем, что власть обусловлена соперничеством идей и групп. Они стремятся ограничить реальную власть, поскольку убеждены, что, заполучивши власть, люди злоупотребляют ею»[490]. Упомянутые изъяны демократии сносны и терпимы при одном условии – что есть чувство демократической идентичности, укорененности мифов демократии в нации. Это обстоятельство с присущей ему проницательностью подчеркивал как обязательное для укрепления демократии патриарх немецкой историографии Фридрих Мейнеке, он писал в год основания Веймарской республики: «Мне больше всего по душе идеал сильной, близкой народу монархии, но этот идеал разрушен. Если же нет того, что любишь, нужно полюбить то, что есть. Очень значителен для меня идеал братской единой нации… И здесь я не знаю лучшего средства для его приближения, чем правила игры формальной демократии. Она является той государственной формой, которая нас сейчас меньше всего принуждает к разъединению и раздору. Но я тотчас же хочу добавить, что совершенно необходимо, а я считаю и возможно, наполнить эту демократию внутренним содержанием, жизнью»[491].
Веймарская республика не была президентской республикой, как США или Пятая республика во Франции, но президент, избираемый народом, обладал весьма значительными полномочиями, в соответствии со злополучной статьей 48 Конституции, в «исключительных случаях» ему предоставлялась вся полнота власти при «выключении» рейхстага из процесса принятия решений. Задуманная как средство борьбы за республику, ст. 48 после 1929 г. создала сначала основания для президентской диктатуры, а в конечном счете проложила дорогу нацистам к власти. Это произошло потому, что республика должна была оставить оппозиции такие важные темы, как национализм, реваншизм, милитаризм, а не в силу изначальной порочности и вредности ст. 48, задуманной как раз с целью сохранения контроля над ситуацией, а не наоборот. В истории государственного строительства так бывало – с той разницей, что кому-то везло, а иным – нет. Так, Раймон Арон с юмором писал: «Представляя президентский режим США гарантией эффективности, нередко забывают, что он был задуман с прямо противоположными намерениями»[492].
Симптоматично, что, как и у нас в стране, так и в Германии, демократию воспринимали как расширение социально-экономической политики государства, а не как расширение демократических прав: действительно, что делать голодному человеку с политическими правами? Поэтому всякая критика парламентской системы, партийного господства в сложных экономических условиях Веймарской республики падала на благодатную почву. Социал-демократы, уловив эту тенденцию, в 20-е гг. выдвинули теорию «хозяйственной демократии», нацеленную на дополнение политической демократии участием рабочих в управлении экономикой, интеграцией их в существующую экономическую систему, улучшением их материального положения. В целом немецкому пролетариату из-за тесной привязанности немецкой буржуазии к олигархическому государству после объединения Германии был затруднен путь к собственному национальному сознанию, собственной политической ориентации. Мартин Грейффенхаген писал, что если немецкие рабочие воспитывались народной школой, армией в олигархическом духе, то принадлежность к СДПГ обусловливала их постоянное критическое отношение к этому государству, а интернациональный характер социал-демократии обрек ее на клеймо антипатриотической силы[493], что в Германии было очень тяжелым грехом. К тому же дело осложнялось беспрецедентным расколом немецкого рабочего движения на социал-демократов и коммунистов, которые выступали крайне враждебно по отношению друг к другу. Этот раскол был роком не только рабочего движения, но и немецкого государства, дела мира.
Влияние кризиса 1929 г. на Веймарскую демократию
Структурные особенности немецкой экономики также способствовали развитию антикапиталистических настроений. В годы стабилизации экономики в 1924–1929 гг. удалось много сделать для восстановления былого экономического могущества: проведена рационализация производства (в этом смысле Германия была самой американизированной страной Европы), образованы тресты и картели, чтобы избежать ненужной конкуренции внутри страны. Немецкая промышленность с бисмарковских времен была ориентирована преимущественно на экспорт, завоевание мировых рынков и очень зависела от них, поэтому была более подвержена кризисам, уязвима, чем английская или французская промышленность. Традиция преимущественной ориентации немецкой промышленности на экспорт была воспринята ФРГ, которая в 60–90-е гг. опережала и США, и Японию по объему совокупного экспорта. Но в 1924–1929 гг. рационализация производства в США и Германии имела различные основания: американцы имели значительное преимущество в том, что у них была богатая сырьевая база, страна обладала состоятельным средним слоем, а следовательно, и неограниченным внутренним рынком, к тому же американцы не знали, что такое инфляция… Немцы же вынуждены были осуществлять рационализацию на иностранные займы, что требовало значительно большего напряжения сил, может быть, все бы обошлось, если бы Германия вернулась на прежние рынки, а еще лучше – приобрела бы другие, но этого не произошло и по политическим причинам, и вследствие того, что мировая экономика в этот период вообще развивалась вяло, всякая экономическая экспансия почти прекратилась. Правда, одно время казалось, что Германия возвращает утерянные позиции: вывоз рос, торговый баланс был очень благоприятным, он превышал суммы, которые страна платила по процентам кредиторам. Но тут возникла парадоксальная ситуация: во-первых, с ростом рационализации росла и безработица, соответственно, во-вторых, сокращался внутренний рынок, в-третьих, плоды рационализации поглощали иностранные кредиты. Из этого всего «национально мыслящие теоретики» делали вывод, что Германия – это колония мирового финансового капитала. На самом деле главной причиной тяжелого экономического положения Германии были не столько Версальский мир и репарации, сколько структурные особенности немецкой экономики и последствия безответственной экономической политики кайзеровской Германии во время Первой мировой войны, приведшей к беспрецедентной инфляции и разорению средних слоев.
Великий кризис 1929 г. буквально потряс страну, безработица – первоначальное следствие рационализации в Германии – приняла совершенно безумные размеры, она затронула всех занятых. В наибольшей степени «черная пятница» затронула Германию и США, в наименьшей – Францию. В этих условиях антикапиталистические настроения большинства немецкого народа вышли на первый план, но они не были идентичны антикапитализму СДПГ и КПГ, это скорее было социализмом мелких буржуа, мечтавших о новой национальной общности, избавившей бы их от этих проблем, собственно, понятия нации и социализма для них были идентичны. Гитлер также не делал различия между этими понятиями.
Немцев того времени легко осуждать, но нам трудно себе представить отчаяние и нищету, поскольку сами мы их не испытывали. Миллионы немцев оказались именно в такой жуткой нищете в период «великой депрессии», нищете, которая сравнима с той, в которой жило в ХХ в. только население стран третьего мира. Из-за резкого падения цен на сырье показатели жизненного уровня в колониях, полностью зависимых в экономическом отношении от метрополий, также упали. Поэтому «великую депрессию» 30-х годов следует связывать с невзгодами не только европейского масштаба, а и мирового масштаба. Избежать ее на первый взгляд смог только Советский Союз, где в это время наблюдался рост промышленного производства – это многим казалось убедительным аргументом в пользу коммунизма как единственной общественной формации, не подверженной циклическим кризисам, терзавшим мировую экономику. Однако в действительности планирование, осуществляемое в СССР, влекло за собой трудности и лишения отнюдь не меньшие, а гораздо большие.
Воздействие кризиса и депрессии было тем более сильным, что он возник до того, как удалось полностью преодолеть нанесенную войной травму. Война и кризис практически слились в одно событие, одну полосу несчастий, которая контрастировала как с длительным ростом и благополучием до 1914 г., так и с 35-летним процветанием после Второй мировой войны.
Социальные последствия депрессии, отчаяние безработных, невозможность в достаточной степени обеспечить неимущих и больных, миллионы страдающих от недоедания детей, нездоровые условия жизни в городах и многие другие невзгоды 30-х годов заставили широкие массы жителей Европы обратиться к поиску новых путей решения проблем, стоявших перед обществом. Совершенно отчаянное положение, в котором оказались миллионы людей, требовало не компромиссов, а радикальных мер. В этой связи сталинский коммунизм сделался весьма привлекательным для миллионов людей, причем не только по материальным причинам, но и по идейным соображениям. Обещания коммунистов обеспечить лучшую и более полноценную жизнь неимущим звучали безупречно с этической точки зрения. Реалии сталинской тирании оставались многим неизвестными, их не замечали или находили им приемлемые объяснения. Как и Сталин, Муссолини и Гитлер подчас выглядели настоящими спасителями, способными восстановить дух национального единства, сформировать правительства, защищающие интересы населения и гарантировать работу всем членам общества. Глубокий раскол и беспорядки во Франции дискредитировали парламентское правление и в этой европейской стране. В Великобритании правительство лейбористов с позором рухнуло, хотя самому парламенту удалось пережить кризис.
В Европе осталась одна страна, где демократии и социальному прогрессу ничего не угрожало и которая не пошла по пути, пройденному большинством европейских государств. Депрессия не обошла Швецию, которая в 20-е годы смогла превратиться из аграрной страны в страну, производящую шарикоподшипники, сталь, телефоны… Следствия депрессии были для Швеции катастрофическими: 1/3 шведских рабочих потеряли работу, многие фермеры, не имея возможности погасить кредит, продавали свои участки. Однако по сравнению с другими европейскими странами Швеции удалось быстро оправиться от кризиса и остаться при этом политически сильной и стабильной демократией. За это следует отдать должное прежде всего Перу Альбину Ханссону, который возглавлял коалиционное правительство, состоявшее из представителей Крестьянской партии и социал-демократов. Социал-демократ Ханссон был премьер-министром в 1932–1946 гг., он зарекомендовал себя выдающимся мастером парламентской тактики и талантливым национальным лидером. Правительство Ханссена отказалось от принципа свободной торговли с условием гарантированного минимума закупочных цен на сельскохозяйственную продукцию и других мер поддержки. Для безработных предусматривалась выплата пособий, но и промышленность правительство стимулировало к расширению производства. В течение первых трех лет у власти правительство Ханссена провело несколько законов, способствовавших активному вмешательству государства в экономику, регулированию продолжительности рабочего дня наемных работников, гарантировавших оплачиваемые отпуска и страховые пособия по безработице. Все эти мероприятия проводились под лозунгом сделать Швецию «домом для всех, кто в ней живет» и достичь таким образом социальной гармонии[494].
К 1939 г. Швеция покончила с проблемой безработицы и занялась осуществлением плана строительства общества благоденствия. Социал-демократы, одержав победу на выборах 1936 г., превратились в доминирующую силу в политике. Война на некоторое время затормозила дальнейший рост социального благополучия, но с 1946 по 1956 г. в стране были проведены новые преобразования, такие как установление высоких пенсий и пособий на детей, страхование здоровья, а также реформа системы образования. Элемент социализма в политике правительства заключался в высоком налогообложении имущих с целью поддержания высокого благосостояния и перераспределения доходов вместо попыток национализации. В Швеции, казалось, очевидная утопия стала реальностью – страна и народ в самом деле процветали. После кончины Ханссена правительство с 1946 по 1969 г. возглавлял Тарге Эрландер (1901–1985). Социал-демократы занимали лидирующее положение с 1932 по 1992 г. за исключением одного шестилетнего периода.
Швеция стала воплощением вызывающего восхищение стиля жизни в общественном, политическом, культурном, политическом планах. Подчеркнутое внимание к природе, к индивидуальному выбору и свободе распространилось на сферу сексуальной свободы задолго до того, как это случилось в остальных европейских странах. Уровень жизни шведов традиционно оставался одним из самых высоких в Европе при сохранении нерушимого демократизма и равноправия.
«Шведское чудо», однако, было недоступно Германии по причинам политического характера, а также вследствие разницы в численности населения и роли (ответственности) в европейских делах. То, что было возможно в маленькой Швеции или Швейцарии, невозможно было в Германии, которая сильнейшим образом была связана с внешним миром, который в рассматриваемый период был финансово-экономически организован крайне неэффективно. Несмотря на ошеломляющий психологический эффект краха на Уолл-стрит, причиной депрессии стал вовсе не «черный вторник» 29 октября 1929 г., обусловленный биржевыми спекуляциями. Дело в том, что после окончания Первой мировой войны западный мир, несмотря на его желание, не мог вернуться к нормальному состоянию, в котором он находился до войны. Упорные попытки возвращения к старому на самом деле свидетельствовали лишь о недостаточном понимании того, как война изменила функционирование мировой экономики. Вместо проведения в жизнь международных финансовых инициатив, направленных на выход их создавшегося положения, каждое государство стремилось оживить принятую до войны практику, подобно тому, как Англия пыталась к золотому стандарту платежеспособности национальной валюты и к сбалансированному бюджету[495]. Вследствие исключительной сложности истинные причины депрессии до сих пор остаются предметом споров специалистов.
В Германии проявление мирового кризиса напрямую было связано с поражением в войне. После нескольких лет гиперинфляции, повлекшей самое крупное в мировой истории обесценивание денег, немецкое правительство задалось целью сохранить платежеспособность национальной валюты любой ценой, независимо от уровня безработицы.
Привлекая займы из США, немцы не только финансировали модернизацию промышленности, но и использовали их для выплаты репараций. Займы предоставлялись с условием быстрого отзыва капиталов и когда к этому прибегла немецкая экономика, и без того пострадавшая от сокращения мирового рынка, оказалась перед угрозой стать совсем неуправляемой. В 1932 г. в Германии безработица была самой высокой – 30 %.
Последствия уменьшения экспорта американского капитала, начавшееся в 1930 г., и введение запретительных тарифов с целью ограничения продажи в США европейских товаров оказались непреодолимы для остальных стран мира.
Депрессия, вопреки первоначальным ожиданиям, оказалась вовсе не кратковременным упадком – за неудачным периодом 1929–1930 гг. последовал жуткий 1931 г., а после того, как и 1932 г. практически не принес облегчения, надежды на то, что положение исправится, рухнули окончательно. Практически всемирная депрессия продолжалась до начала Второй мировой войны, которая в корне изменила характер экономической деятельности и заставила безработных включиться в работу военной машины. Столь продолжительный и глубокий спад представлял собой нечто невиданное, правительства пребывали в растерянности[496]…
Роль партийных «эгоизмов» в Веймарскую республику
В таких внешне совершенно неблагоприятных условиях для Веймарской республики силы сопротивления первой немецкой демократии были оттеснены лишь на время – старые антизападные настроения, обусловленные войной и кайзеровской имперской традицией, вскоре чрезвычайно оживились. Весьма точно высказался в этом отношении Фридрих Мейнеке: «Когда в 1919 г. нужно было избирать Веймарское Национальное собрание, то значительная часть буржуазии, напуганная большевизмом, последовала за теми партиями, которые стремились к установлению республики, но когда они вновь почувствовали себя в безопасности, у них начало расти желание вернуться в старые времена… Наши старые буржуазные слои, сердцем бывшие на стороне монархии, в час опасности поставили политический резон выше сердца»[497]. И в последующий период Веймарской республики верхние слои немецкого общества были настроены крайне эгоистично: вместо того, чтобы строить мосты национального согласия, они разрушали их в пользу собственных политических утопий и ради собственной выгоды. Трудно сказать, насколько это справедливо, но английский публицист А. Торнтон писал об английском верхнем слое обратное: «Во всех либеральных движениях Великобритании наблюдается одна черта – члены привилегированных слоев стремятся либо к устранению собственных привилегий, либо к распространению этих привилегий на всех»[498]. Во всяком случае, англичане в создании гражданского общества опередили континентальную Европу.
Врожденный консерватизм немецкого протестантизма не умерился и после в 1919 г. Веймарской республики. Духовенство, давно привыкшее считать магнатов своими номинальными лидерами, с трудом приняло режим, в котором социал-демократическая и католическая партии играли столь значительную роль, и либо упорно придерживались монархических взглядов (в 1920 г. Синод прусской евангелической церкви послал экскайзеру Вильгельму благодарственный адрес за его заслуги перед нацией), либо оказывало поддержку националистическим и антиреспубликанским силам[499].
Несмотря на то, что католическая церковь в 1918 г. добилась независимости, освободившись от препон, которые ограждали ее деятельность в протестантской стране, несмотря на то что католические профсоюзы и крестьяне католического юго-запада Германии выступили в поддержку республики, католический патронат Рейна и Силезии и иные католические иерархи, как мюнхенский кардинал Фаульхабер, стали в открытую оппозицию Веймарской республике. Именно активисты партии Центра монсеньер Людвиг Каас и Франц фон Папен оказали решающую помощь Гитлеру в его стремлении к власти, а 23 марта 1933 г. именно голоса партии Центра обеспечили в рейхстаге утверждение закона о чрезвычайных полномочиях, который развязал руки Гитлеру[500].
В общественном мнении Веймарской республики утвердилось недовольство существующей политической системой, господством партий. Это недовольство имело под собой серьезную основу, в этом смысле Веймарская республика сослужила плохую службу идее парламентаризма, отвратив от нее большинство немецкого народа, предоставив большой простор для действий тоталитарных партий (НСДАП и КПГ). В рейхстаге имело место жесткое противостояние уже сформировавшихся партийных мнений, абсолютно бесплодное и бесцельное противостояние, а ведь парламент в принципе нацелен на выработку в дискуссии определенной политической линии. Свободное образование политической воли, компромиссы ради ее достижения в парламенте Веймарской республики остались пустым звуком: на деле было упорное противостояние партийных эгоизмов, отстаивание собственных точек зрения. Все это было похоже на действия шофера, который в езде решил руководствоваться не правилами дорожного движения, а личными ощущениями… Каждая из партий вроде бы в самом деле отстаивала народный суверенитет, но делала это так, что рейхстаг становился недееспособным, так как внутри него друг другу противостояли строго дисциплинированные, социально замкнутые партии. Поэтому Веймарская демократия была открыта всякой критике, была весьма благодарным объектом для нее. Всеобщая аполитичность, с одной стороны, идеологизация партий – с другой, и авторитарная патриархальная традиция, с третьей стороны, делали панораму Веймарской республики безотрадной. Пропасть между либерально-демократической идеологией и действительностью застывшего партийного противостояния со временем все более углублялась, превращая первую немецкую республику в нонсенс. Постепенно власть от рейхстага все более уплывала к президенту и государственной бюрократии.
Засилье партий вызывало ожесточенную критику еще по одной важной и деликатной причине: дело в том, что после Ноябрьской революции ранее имевший место строгий «запрет на профессию» для государственных служащих был отменен. Это вызвало настоящий катаклизм в среде привилегированной и замкнутой касты, каковой был прусский чиновничий корпус. После революции прусские чиновники увидели рядом с собой вчерашних профсоюзных или партийных функционеров, которых всегда презирали. Путь умозаключений прусских чиновников был следующий: достаточно быть членом какой-либо партии или иметь в этих партиях протеже – и синекура обеспечена. Прусские государственные служащие (от государственного секретаря до почтальона) всегда чувствовали себя представителями всемогущего и всесильного государства, а не народа, и уж никак не Веймарской республики, которая для них была всего лишь уродливым порождением Версальской системы. Когда это было возможно, все эти люди – высшие государственные чиновники, дипломаты, профессора, судьи – просто саботировали республику. А как же прусская служебная этика, о которой говорилось выше? Прусская служебная этика не была идентична фанатическому обскурантизму или безусловному выполнению служебных обязанностей, она подразумевала прежде всего осознанные действия, указывая прежде всего на нравственный долг, что видно из максимы прусского патриота фон Марвица: «Выберите неповиновение, если повиновение не приносит чести». Чувство лояльности и чувство ответственности в этой этике не были слиты воедино, они существовали параллельно. Немецкий чиновничий корпус, без сомнения, был самым эффективным в мире: прекрасно подготовленный, неподкупный, находящийся в полном сознании своего долга. Даже американцы, которые всегда отличались патриотическими настроениями, это признавали. Фридрих Глюм беседовал в 20-е гг. с американским банкиром Полем Варбургом, который сказал, что «мы должны перенести эту систему в США»[501]. Нельзя, однако, забывать, что администрирование и политика – это разные вещи.
В отличие от «Основного закона» ФРГ, детально регламентирующего деятельность политических партий, Веймарская конституция даже не упоминала о партиях, в ней ничего не говорилось об их функциях, назначении, никак не регламентировалась их деятельность. Первые же выборы в рейхстаг показали, что соотношение сил в нем копирует старый кайзеровский рейхстаг: как и встарь, самой примечательной чертой партийно-политической структуры Германии было отсутствие значительной буржуазно-демократической партии, взявшей бы на себя центристскую роль. Массовой буржуазной республиканской партии в Веймарской республике не было. В левой части политического спектра доминировала СДПГ, рассматривавшая демократию как желательную, но переходную к социализму форму; в правой части НННП являлась сборной партией всех правых сил и объединяла все разновидности консерватизма старого кайзеровского рейхстага, в том числе и монархистов. По существу, НННП была не консервативной, а реакционной, антиреволюционной партией, она опиралась не на идею народного суверенитета, а на консервативный национализм. Важно отметить, что если старый консерватизм почти целиком базировался на земельной аристократии, то НННП стала партией и крупного капитала, и средних слоев. Своей исторической задачей она считала борьбу против республики, демократии, СДПГ, КПГ, Версальской системы, репараций. Сложность положения НННП, как и СДПГ, состояла в том, что, стремясь получить максимальное влияние, эти партии не могли быть постоянно в оппозиции, то есть вне государственной политики, ведь требования избирателей нужно было выполнять. Поэтому так же, как СДПГ освободилась от коммунистов, НННП в 1920 г. освободилась под руководством графа Вестарпа от праворадикальных антисемитских групп, отреклась от опыта Капповского путча и встала на путь позитивного сотрудничества (границы которого были, впрочем, узки) на основе действующей Конституции. В 1925–1927 гг. члены НННП участвовали в правительствах, а в 1927 г. правое крыло партии протолкнуло к руководству Альфреда Гугенберга, что означало поворот партии к «фундаментальной» оппозиции республике. Процесс отслоения праворадикальных групп от НННП происходил и после 1928 г., многие из них присоединились к НСДАП. Эти радикальные элементы справа были довольно необычным для Германии явлением, ибо к левым асоциальным элементам привыкли, они были «естественны», как писал немецкий философ Эрнст Блох, но постепенно процесс этой радикализации охватил и правых, и даже центр[502]. Многие специалисты считают этот радикализм существенной предпосылкой создания невыносимо напряженной обстановки в заключительной фазе Веймарской республики. Эти радикальные элементы «выясняли отношения» с представителями других партий, естественно, не в парламенте, а на улице.
Кроме НННП, СДПГ, КПГ в рейхстаге была представлена и буржуазно-демократическая Немецкая демократическая партия, возникшая на основе левого крыла национал-либералов[503], представлявшая либеральную буржуазию. НДП регулярно сотрудничала с СДПГ в целях сохранения республики и демократии, но политический вес ее был невелик. Близка к НДП была Немецкая государственная партия, возникшая летом 1930 г. и стремившаяся изолировать радикальные партии Гитлера, Гугенберга, Тельмана.
Немецкая народная партия (ННП) во главе с Густавом Штреземаном, объединяла бывших национал либералов, партия была готова к сотрудничеству в республике, но в целом сохраняла свой правый характер, что стало особенно заметно после смерти Штреземана в 1929 г. Бесспорно, если бы лауреат Нобелевской премии, единственный республиканский политик европейского масштаба Штреземан не умер столь несвоевременно (мало того, что он умер в год «Великого кризиса», он еще был в «юном» для политика возрасте 52 года, столько же было тогда Конраду Аденауэру), то судьба Веймарской республики сложилась бы иначе, ведь Штреземан был центральной интеграционной фигурой Веймарской республики и с его помощью был преодолен не один кризис. Сам Штреземан вполне осознавал опасность, исходящую от Гитлера. Немецкий либеральный политик Теодор Эшенбург передавал в своих мемуарах[504], что Штреземан очень опасался силы внушения, которую демонстрировал Гитлер. Штреземан сказал однажды Эшенбургу: «Риторика Гитлера отражает невероятную дьявольскую гениальность, поддерживаемую совершенно трезвым инстинктом воздействия на людей»[505].
Партия католического Центра сохранила свой политический характер с кайзеровских времен, прежде всего ориентируясь на интересы католиков. Центр однозначно выступал против федералистского принципа государственного устройства, что было причиной отделения от Центра в 1920 г. Баварской народной партии, которая выступала за расширение автономии Баварии. Баварская народная партия была по сравнению с Центром намного консервативнее, она представляла реакционные круги, которые не могли примириться с мыслью, что прошлое ушло безвозвратно, и которые крайне враждебно относились к СДПГ[506]. Наследие Баварской народной партии в ФРГ воспринял ХСС (Христианско-социальный союз), который отличается от ХДС исключительно тем, что в период Веймарской республики в Баварии была своя католическая партия.
В заключительной стадии Веймарской республики стало резко возрастать влияние тоталитарных партий – КПГ и НСДАП, которые, несмотря на значительные различия и вражду, сходились в критике республики. После создания Гарцбургского фронта в 1931 г. правые и коммунисты вовсе блокировали какую-либо позитивную работу рейхстага и общими усилиями окончательно свели парламентаризм к абсурду. Кроме того, общая неудовлетворенность Версальской системой была столь велика, что исключала возможность реформирования режима.
Уникальной особенностью Веймарской республики, более нигде не встречавшейся в таких масштабах, была деятельность военизированных отрядов при политических партиях: «Стальной шлем» (близок НННП), «Союз имперского флага» (СДПГ), «Союз красных фронтовиков» (КПГ), СА (НСДАП). Формально эти военизированные организации при партиях предназначались для охраны митингов, собраний партий, а на практике в последние годы Веймарской республики они стали армиями гражданской войны, когда политические вопросы решались не на парламентском уровне посредством диалога, соглашений, а на улице – силой. Это было логическим завершением бессмысленного и абсурдного противостояния партийных эгоизмов в рейхстаге. В уличной войне ни «Союз имперского флага», ни «Союз красных фронтовиков» не смогли противостоять СА во главе с блестящим организатором Эрнстом Ремом, и проиграли.
Единственным крупным достижением Веймарской республики является опыт, пусть негативный, но в полной мере использованный ФРГ, которая именно благодаря этому опыту смогла создать по-настоящему «обороноспособную» демократию. В Веймарский же период враги смогли свергнуть республику ее же средствами, сочетая, правда, легальные и нелегальные средства.