Катастрофа 1933 года. Немецкая история и приход нацистов к власти — страница 24 из 68

History is an aspect of the majestic life of the spirit.

George Mosse[564]

Нет исследований более раздражающих, чем те, где прослеживается родословная идей.

Робин Дж. Коллингвуд

All history is the history of thought.

Robert Collingwood

Есть умы настолько ложные, что даже истинное делается ложным, когда ими бывает выражено.

П. Я. Чаадаев

Нельзя представить себе ничего настолько абсурдного или неправдоподобного, чтобы не быть доказанным тем или иным философом.

Рене Декарт

Предварительные замечания

Действие идеологических веяний и настроений весьма трудно точно оценить в разные времена и в разных странах, но в отношении Германии (особенно в конце XIX – первой трети ХХ в.) можно твердо сказать, что оно было очень велико, и на их оценке следует остановиться подробно. Детализация оценок в этой сфере тем более важна по той причине, что, как указывал Йоахим Фест, управление Германией после ее объединения в 1871 г. было достаточно корректным, экономическая политика адекватной, что обеспечивало в некоторой степени внутреннюю свободу, соблюдение законности и социальную защищенность. Так что печать анахронизма на портрете кайзеровской Германии объясняется отнюдь не экономической неустроенностью или слабостью, не особенностями администрирования – отсталость Германии была идеологической[565]. По всей видимости, именно она по преимуществу создала самые важные предпосылки для немецкого «особого пути».

Каждый из рассматриваемых в главе факторов прямо не может рассматриваться как непосредственно обусловивший идеологическую отсталость, но все они вкупе как раз привели к такому результату. Наиболее существенными факторами немецкой идеологической традиции, обусловившими упомянутую отсталость Германии, были политическая романтика, особенности немецкого антисемитизма в контексте европейского антисемитизма, особенности немецкого социал-дарвинизма, также в контексте европейской традиции и, наконец, «идеология особого пути», непосредственно сложившаяся в ходе Первой мировой войны и усилившаяся вследствие «карфагенского» Версальского мира. В такой последовательности эти факторы и рассматриваются в главе.

Автор намеренно не брался в данной главе за анализ идеологических имперских установок и их обоснование в Германии (труды Генриха Трейчке, Фридриха Наумана), ибо немецкий империализм начала века был «близнецом» английского, французского или русского – различались лишь реалии и установки. Никакими явными отклонениями в развитии империализма Германия не отличалась. Наступление его началось синхронно в Европе в последней четверти XIX в. (когда настал «век империализма»), национализм стал перерастать в радикальный империализм, процесс этот усилился в начале ХХ в. с обострением социальных конфликтов в новую индустриальную пору. Экономический бум обусловил поиски новых рынков сбыта, в Европе установился климат зависти, ревности, соперничества[566].

В целом немецкая «идеология» выделяется из европейской традиции высокими интеллектуальными свойствами, что обусловлено значительными достижениями немецкой философии, истории, социологии, в целом духовной сферы. Американский ученый Фриц Рингер справедливо оспаривал две распространенные точки зрения: националистическая, а затем и нацистская идеология и пропаганда были продолжением работ немецких ученых-обществоведов и противоположный подход, что они были оплотом Сопротивления. Ни то ни другое, указывал Рингер, не правильно[567]. Действенность идеологических доктрин достигалась не только высокими интеллектуальными качествами этих разработок, но и «попаданием» в ритм духовной эволюции немецкого общества, его заинтересованностью в тех или иных установках. Это «попадание», правда, усугублялось тем, что немцы по своей природе склонны к резонерству, не случайно в Германии люди интеллектуального труда всегда пользовались значительным общественным влиянием. Отсюда отнюдь не последняя роль, которую играли интеллектуальные теоретические построения в возникновении и формировании национальных мифов. В этом процессе важно не следование, а сцепление. Для истории недостаточно, чтобы факты располагались в хронологическом порядке; необходимо влияние одних фактов на другие. А это влияние пролегает через сознание действующих лиц, воспринимающих ситуацию и адаптирующихся к ней в зависимости от своих целей, культуры и представлений. Это означает, что любая история предполагает значения, намерения, волю, опасения, воображение и верования[568]. Это в истории и подразумевается под идеологией в самом широком смысле слова.

В свое время Генрих Гейне предупреждал французов, что нельзя недооценивать силу идей – философские концепции, взращенные в тиши кабинетов, могут рушить цивилизации. Он говорил, что кантовская «Критика чистого разума» стала мечом, который обезглавил германский деизм[569], а работы Руссо – кровавым оружием, которое попало в руки Робеспьера и разрушило старый режим во Франции. Гейне предсказывал и то, что немецкие последователи обратят романтическую веру Фихте и Шеллинга против либеральной западной культуры[570]. Только вульгарный исторический материализм отвергает силу идей и объясняет ее замаскированными материальными интересами. Возможно, без помощи социальных сил политические идеи и остаются мертворожденными, но очевидно, что эти силы слепы и неуправляемы, пока не облекаются в идеи.

3.1. Немецкая политическая романтика

Нацизм – это ядовитый отросток немецкой романтики, она виновата в его появлении как виновато христианство в появлении инквизиции, романтика сделала нацизм специфически немецким явлением и отделяет его от фашизма и большевизма. Романтика нашла свое наиболее яркое выражение в расовой проблеме, которая в свою очередь наиболее последовательно проявилась в антисемитизме. Таким образом, еврейский вопрос для нацизма – это наиболее важный вопрос, он – его квинтэссенция.

Виктор Клемперер[571]

Всё романтическое находится на службе у других, вовсе не романтических сил.

Карл Шмитт в 1919 г.[572]

У немцев никогда не было государства, зато был миф Священной Римской империи германской нации. Немецкий патриотизм всегда был романтическим, непременно антисемитским, благочестивым и уважительным к власти.

Фридрих Дюрренматт[573]

Как идеализм и материализм, романтика является выражением рационалистической заносчивости из-за непонимания действительности. Романтика – это признак не сильных инстинктов, а слабости ненавидящего себя интеллекта.

Освальд Шпенглер

Европейский и немецкий романтизм

Основой романтического национализма было убеждение, что культура, жизненный стиль суть важные социальные институты, которые носят прежде всего национальный характер, отражают дух народа. В свою очередь, ключом к пониманию духа народа является язык. Таким образом, Якоб Гримм[574] со своим словарем не просто собрал немецкую лексику, но и выразил ее дух. Отсюда следует, что язык нужно сохранять, очищать и заботиться о нем. Наряду с интересом к языку, проявляется интерес к истории. Прежде всего это проявляется в виде интереса к истокам национальной истории – истории средневековья. Считалось, что именно в эту эпоху истоки национальной культуры не были замутнены, находились в первозданном состоянии. Затем интерес историков направляется на историю простого народа, его обычаи, образ жизни оказываются в центре внимания. Основатель исторической школы права Фридрих Савиньи указывал, что право имеет истоки в духе народа. На этом основании немецкие националисты отвергали римское право, как не имеющее корней в Германии. Литература и искусство также рассматривались как производные от национального духа. Обращение музыкантов-романтиков к национальным элементам – известно. Даже церковь, вроде бы универсалистская и интернационалистская, стала рассматриваться как национальное учреждение, культивирующее дух нации. «Национальные черты» стали приписывать даже природе: «типично» немецкий лес или «типично» немецкий рейнский ландшафт. Национальное наследие стало главным содержанием воспитания, школа была по-настоящему национализирована.

Что же конкретно стояло за этим романтическим флером? Немецкий историк Томас Ниппердей выделял следующие основные элементы национального романтического восприятия культуры.

1. Культурное самосознание против универсализма Просвещения. Плюрализм национальной индивидуальности противостоял эгалитаризму универсализма. Это ясно выразил шотландский писатель-романтик Вальтер Скотт: «The degree of national diversity between different countries is but an instance of that general variety which nature seems to have adopted as a principle to all her works as anxious to avoid as modern statesmen to enforce anything like an approach to absolute uniformity»[575].

2. Культура – это система сочетания различных сфер, включая и социальную, юридическую сферы. Культура в этом смысле тесно связана с индивидуальными особенностями людей. Романтики против того, чтобы рассматривать культуру как простую сумму индивидов, а как органическую целостность. Это представление романтиков замешано на большой доле мистики и телеологии. В результате в конце XIX в. уже говорили о «духе» испанского, французского, английского, немецкого народов.

3. Упорно утверждалась историческая обусловленность нации, делался акцент не на возможности изменения и трансформации, а на том, что они уже окончательно (якобы) оформились. Это было направлено против рационализма ХVIII в., против гордыни человека, против идеологии прогресса.

4. Коллективная индивидуальность нации – это не постоянная величина, она развивается, изменяется. Но, как утверждали романтики, она изменяется вследствие очень сложных процессов – политических, социальных, культурных, природных. Эти процессы были результатом неосознанных действий – эта «неосознанность» и есть открытие романтиков. Романтики говорили о «душе народа», которая отражалась в песнях, сказках, пословицах.

5. У романтических националистов нация или народ имели прерогативы перед индивидуальным. Целое – больше, чем часть – именно нация формирует отдельных людей, именно в нации выражается сущность человека.

6. Культура является зависимой от определенной этнической группы. Нация конституируется как единство культуры и истории. Именно культурно-историческое происхождение, а не будущее является самым важным, не цели (как в США) сформировали отдельные нации.

7. Толкование нации у романтиков получает религиозный оттенок: преклонение перед бесконечностью, благом, национальной солидарностью, любовью к отечеству, которые рассматривались как высшая форма любви к ближнему. Лучше всего это чувство выразил Эрнст Мориц Арндт в 1813 г.: «In meiner Erhebung bin ich auf einen Schlag von meinen Sünden befreit, ich bin nicht länger ein einzelner leidender Mensch, ich bin eins mit dem Volk und Gott. In solchen Augenblicken verschwinden die Zweifel über mein Leben und mein Werk»[576].

Определенно, в Германии на национализм сильно повлияли немецкая классика, прусские реформы, немецкий идеализм, но романтический компонент имел решающее значение. Отцом немецкой (да и не только) романтики является Иоганн Гердер (1744–1803), сформировавший из доромантического антирационализма понятие об уникальности народа с его языком и культурой. Две доктрины, обоснованные Гердером, особенно важны для становления романтического национализма. Во-первых, новая философия языка, воспринятая и развитая далее Вильгельмом Гумбольдтом, Гегелем и Якобом Гриммом. Язык при этом понимался не как следствие деятельности человека, а как определяющая эту деятельность система. Во-вторых, очень важным было обращение Гердера к культуре народа, а не к культуре элиты, образованной части общества.

Затем Гегель своей философией культуры систематизировал и интеллектуализировал толкование единства культуры в классическо-эстетическом и романтическо-историческом планах. Все гуманитарные науки в XIX в. были подвержены влиянию этих подходов последовательно классического-идеалистического-романтического. Из этого и выросло ключевое понятие романтического национализма: национальный характер, национальная душа народа[577].

В эпоху буржуазных революций лозунг свободы и равенства людей был дополнен требованием свободы и равенства наций. Немцы в 1838 г. поставили памятник Арминию, который был символом «антиримского аффекта» немцев, следовательно, символом их самоопределения и самоопределения вообще всех народов. Но это положение сохранялось недолго – Гегель развивал теорию, в соответствии с которой право на идентичность имели только большие и прогрессивные «исторические» народы. После 1870 г. Арминий стал символом немецкого империализма и его особого положения – даже Маркс в духе Гегеля требовал, чтобы «отсталые» славянские народы Австрии – кроме поляков – были включены в немецкую нацию и ассимилированы[578].

Прежде всего романтические националисты концентрировались на превознесении великой миссии своих народов и их ведущей роли в развитии человечества. Последовательно в этой роли побывали немцы, французы, итальянцы, чехи, поляки. В XIX в. романический национализм «сплавился» с тремя большими политическими тенденциями – демократией, консерватизмом, либерализмом. Провозглашенная Хансом Коном дихотомия прогрессивно-демократического национализма на Западе и иллиберально-авторитарного национализма на Востоке, ложна. Иллиберальность – не такое редкое явление на Западе и не менее частое, как и на Востоке[579]. Романтический национализм долго определял политическую действительность и во многом до сих пор ее определяет.


Оперируя категориями духовной истории, трудно удовлетворительно объяснить возникновение романтики – политические и социальные причины также имеют большое значение. Два обстоятельства следует отметить особо.

В первую очередь – романтический национализм был реакцией на французское господство в Европе, на французское Просвещение, на миссионерские тенденции якобинцев и империализм Наполеона, на угрозу унификации Европы. Германия не случайно стала оплотом антинаполеонизма. Типичный пример – Йозеф Гёррес[580]. Сначала он был рейнским якобинцем, космополитическая франкофилия которого со временем под влиянием французского экспансионизма превратилась в свою противоположность. Со временем Гёррес стал национальным романтиком, начал проповедовать необходимость объединения Германии, общенациональной немецкой конституции. Гёррес считал необходимым для утверждения немецкого национального самосознания почитание Кельнского собора как символа этого самосознания[581]. Наполеон в итоге рассматривал Гёрреса как одного из самых своих опасных политических антагонистов.

Второе реальное политическое объяснение романтического национализма заключается в естественном национализме политически несамостоятельных, угнетенных народов Европы – ирландцев, норвежцев, фламандцев, славянских народов или разделенных народов (как немцев и итальянцев). У безгосударственных наций на первом плане был культурный национализм, который опережал политический национализм. Романтический национализм определенно более соответствовал безгосударственным народам.

Ещё можно привлечь социально-историческое объяснение романтического национализма. Носителями последнего в первую очередь были образованные слои населения. Почему именно для них культура играла столь большую роль? Это зависело от процессов модернизации с конца XVIII в. – традиционные связи в обществе начали ослабевать. До этого момента люди жили в сегментированном обществе, в маленьких группах, локальных, региональных, в сословных рамках, конкретных и осязаемых представлениях и традициях. Даже подчинение, лояльность были прежде всего личностными[582].

Человек жил в традиции, смысл жизни был в сохранении традиции, она была осязаема и ощутима. И вот этот мир начал распадаться, общество дезинтегрировалось. Индивидуум постепенно выпадал из традиционных взаимосвязей и попал в рыночную систему с её рационализмом и абстрактными структурами, на место общности выступило общество. Отдельный человек оказался изолированным от прежних традиционных групп. Каждый человек оказался в зависимости от многого, что было ему чуждо. Причин тому масса: увеличение мобильности, рынок, разделение труда, специализация, рост просвещения и образования, политическая централизация и бюрократизация.

То, что нормы поведения и жизни не представлены были наглядно традицией – это особенно важно было для образованных слоев общества. Как никогда укрепилась потребность сохранять собственный язык и культуру вопреки внешним влияниям и веяниям. Это и есть еще одно основание подъема романтического национализма.

Романтизм принял завершенный вид между 1770 и 1830 гг. В литературе и искусстве он был бунтом против классицизма, который, по мнению мятежников, душил все творческое и стихийное в художественном выражении. По словам Ницше, «это был варварский и пленительный выплеск страсти и ярких красок из необузданной и хаотичной души… искусство преувеличения, эйфории, антипатии ко всему упорядоченному, монотонному, незатейливому и логичному». Романтики предпочли полноту и непредсказуемость жизни математическому порядку философов; от чопорного изящества французских парков они ринулись к хитросплетениям таинственного немецкого леса[583].

Романтизм носил сильный индивидуалистических характер – в этом определенная доля вины Гёте, который, несмотря на частую критику романтиков в последние годы жизни, был их настоящим духовным отцом. Ни одна книга не имела столь большого влияния на романтиков, как роман Гёте «Годы учения Вильгельма Майстера». Именно благодаря воздействию этого произведения столь многие герои книг романтиков, отправляются в путешествие и поступают так не для того, чтобы повидать мир или ознакомиться с жизнью других людей, а для самопознания и совершенствования собственной личности. Мир, по которому странствуют герои романтических произведений, не был похож на тот рутинный мир простых граждан – не мир мучительных проблем, требующих терпеливого внимания, но поэтический мир фантазии и чудес, к которому не приложимы законы логики[584].

Немецкая специфика романтизма

Романтику весьма сложно определенно привязать к какому-либо определенному периоду немецкой истории, ее родовые признаки (возвышенность, мечтательность, высоко стоящие над реальностью установки, своеобразная динамика, преувеличенное мнение о достоинствах национальной старины) можно наблюдать с XVIII в. до нацистских времен включительно. Что же было причиной немецкой специфики национальной политической романтики? Самым существенным было напряженное отношение между немецкой государственностью и политической реальностью, совершенно неблагоприятной идее единого национального государства, что привело к расцвету национализма в Германии – в отличие от других европейских стран, в которых национальное государство благоденствовало и не давало повода к особой духовной активности, хотя бы в виде романтики. По этой причине политическая романтика в немецкой духовной и политической истории сыграла более значительную роль, чем в западных странах или России, где она была всего лишь литературным или художественным стилем. На начальной стадии, в конце XVIII в., немецкая романтика успешно противостояла механицизму и плоской философии западного Просвещения, которое явно не в состоянии было оценить всю полноту и многообразие реальности и часто прибегало к плоскому упрощенчеству. В отличие от западного Просвещения, в духовном (не в политическом) отношении бесплодного, немецкая романтика была чрезвычайно плодотворной – в Германии на основе романтики возникла весьма влиятельная историческая школа права, великолепная историография Ранке и его школы, учение об органическом строении государства, великая идеалистическая философия, веками гипнотизировавшая человечество. Да и в политической сфере романтика некоторое время была носительницей демократического, республиканского принципа единой и независимой Германии. Политическая романтика противостояла реакции и носила прогрессивный характер в посленаполеоновские времена, в период «бидермайера». Однако в условиях бисмарковского рейха функции политической романтики изменились по той причине, что у истоков бисмарковского государства стояло не национальное народное движение, а прусская администрация, поэтому политическая романтика переместилась на правый фланг (левый занимали социал-демократы) прусского государства и уже вплоть до нацистских времен не покидала этих позиций. Таким образом, политическая романтика в Германии эволюционировала с левых позиций в начале XIX в. до правых – в начале ХХ в., многие родовые признаки политической романтики эксплуатировали нацисты, что неудивительно, ибо молодежное движение (каковым по преимуществу было нацистское движение) во многих отношениях всегда готово к инфильтрации романтизма в любой форме (отсюда большой трудовой энтузиазм, боевая военная романтика, жертвенность, особая политическая динамика и самоотдача). Особенно нацистам подходило такое свойство романтики, как ее резкое противостояние, противоположность рационализму.

Обычно либеральное движение выводят из Просвещения, а консервативное – из романтики, и, хотя это утверждение может быть подвергнуто справедливой критике, не будем ломать традиции и проследим, каким образом возникла немецкая политическая романтика и какова была логика ее утверждения. Немецкая общественность долгое время была не идентична в рамках национального государства – это и есть, как уже говорилось, главная предпосылка особой устойчивости немецкой политической романтики. «Народ, который не удовлетворяется политической действительностью, – писал исследователь немецкой истории Гельмут Плесснер, – подкрепленной сильной традицией, как у старых западных наций, вынужден компенсировать этот недостаток»[585]. Арнольд Руге также писал о том, что «причины романтики коренятся в земных страданиях; чем элегичней, романтичней народ, тем несчастней его состояние»[586]. Устремления немецкой политической романтики, как правило, входили в резкое противоречие с действительностью, поэтому наиболее общей чертой политической романтики, как писал Карл Шмитт в книге «Политическая романтика», является то, что романтика ставит возможность выше действительности, абстрактные формы выше конкретного содержания[587]. Отсюда, например, идеализация сословного государства, под которым понимался «естественный», без вмешательства извне, рост государства. И романтики первого поколения – Адам Мюллер, Карл Галлер, Новалис, Генрих фон Клейст, Ахим фон Арним – как раз делали упор на «естественный» рост государства и сословную систему. Один из видных немецких романтиков А. Мюллер следующим образом излагал основания романтического консерватизма в книге «Элементы государственного искусства» (1809). На его взгляд, государство возникло на основе природного чувства общности, постепенно проходя через семью, род, племя, племенные объединения. Государство росло постепенно и органично, оно не было кем-либо учреждено с определенными целями, а с самого начала развивалось как часть природы. Государство – это не сумма индивидуальностей, а совершенно новый организм, который живет по собственным внутренним законам. Различные сословия имеют различные отношения к государству, их нельзя механически уравнивать. Сословия государства целесообразно объединить в корпорации и таким образом интегрировать в государство. По Мюллеру, ошибкой Французской революции была нивелировка сословий, централизация и унификация; он полагал, что сословия представляют собой самостоятельное явление, которому суждена великая будущность и значительная роль в спасении государства[588]. Немецкой романтике вообще свойственно чрезвычайно восторженное отношение к государству, приведем характерное высказывание Новалиса о том, что «гражданин должен платить налоги с таким же чувством, с каким влюбленный дарит цветы своей невесте».

В начале XIX в. английские и швейцарские ученые стали изучать древние легенды с точки зрения истории, видя в них средство самовыражения отдельных народов. Они считали, что гомеровские поэмы, эпос о Нибелунгах, исландские саги обязаны своей мощью и красотой своеобразию породивших их обществ, времени и места. Профессор Оксфордского университета преподаватель иврита епископ Лоут называл Ветхий завет национальным эпосом еврейского народа и считал, что к нему нельзя подходить с мерками, сложившимися при изучении авторских текстов, к примеру, Софокла или Вергилия. Самым известным и творчески плодотворным поборником этих идей был Иоганн Готфрид Гердер. Он отстаивал и воспевал неповторимость национальных культур, их несопоставимость друг с другом и разницу подходов в их понимании и оценке. Он всю жизнь был очарован разнообразием развития культур – прошлых и настоящих, европейских и азиатских.

Было бы рискованно назвать Иоганна Готфрида Гердера националистом, тем самым мы бы исказили его взгляды. Гердер испытывал устойчивое отвращение ко всяким формам централизации, империализма, принуждения. По Гердеру, государство отнимало у людей самих себя, превращало их в послушные машины, искажало и портило их самые благородные побуждения. Однако если Гердер ненавидел государство, то в нацию он верил и в «Идеях к философии истории человечества» (1776–1803) он красноречиво приводил аргументы в пользу идеи осознания принадлежности человека к нации. Саму нацию он определял как общность, сложившуюся благодаря родственным связям, истории, социальной солидарности и культурной близости, со временем формировавшуюся под влиянием климата и географии, образования, общения с соседями и других факторов. «Имеет ли нация более ценное, чем язык, – писал Гердер. – Через местную литературу мы научились познавать времена и народы более глубоко, чем следуя унылой и мрачной тропой политической и военной истории. В последнем случае мы редко видим большее, чем способ, при помощи которого управляли народом, и как сам народ отдавал себя на заклание; в первом же – узнаем, о чем он думал, чего желал и к чему стремился, в чем находил удовольствие, какие имел наклонности и как был ведом своими учителями»[589].

Подход Гердера к понятию нации не содержал превосходства одной из них. Гердер был плюралистом, верившим в равенство всех культур перед оком Божьим. Все нации были частью человечества, эти части вносили свою лепту в бесконечно богатую панораму жизни. Однако с высоты прошлого можно утверждать, что учение Гердера о принадлежности к нации стало тяжким наследием для немецкого среднего класса, который не участвовал в политических решениях своего правительства, он использовал ее для рационалистического объяснения народной апатии. Вот в чем объяснение летаргического сна, окутавшего политическую жизнь Германии в годы, когда демократические революции сотрясали всю Европу. Крепко зажмуривая глаза перед реальностью, средний класс находил прибежище в своей немецкости, убеждая себя в том, что поскольку он пропитан бессмертным духом коллективизма, то уже приобщился к Богу. Трагедия Гердера в том, что проповедники патриотизма извратили первоначальное человеколюбие его философии, направив в узкое русло политического национализма, а такие философы, как Фихте и Гегель, превратили его взгляды на особенности нации в идеализацию Государства как своего рода сверхличности, по отношению к которой рядовой гражданин обязан проявлять абсолютную преданность и быть патриотом. Между тем Гердер писал о патриотизме: «Превозносить свою страну – это глупейшее хвастовство… Что такое нация? Громадный дикий сад, где полным-полно растений и полезных, и вредных; где пороки и безрассудства переплетаются с достоинствами и добродетелями»[590].

Катализатором в осуществлении такой трансформации был Наполеон, чье завоевание Германии и низведение Баварии, Австрии и Пруссии до положения сателлитов заставило всех немцев понять всю глубину собственного бессилия. Не удивительно, что в процессе размышления над этим некоторые немцы должны были идеализировать могущество, которым они были обделены. Гегель писал, что государство в качестве воплощения жизни коллектива не может контролироваться индивидуумами, которые его составляют и служат ему. Государство, по Гегелю, движется собственным путем и вершит судьбу благодаря власти, которая является сущностью государства. При столкновении разных государств о средствах не стоит рассуждать, указывал Гегель: «Гангренозные члены не вылечить лавандовой водичкой; мягкие контрмеры не годятся в ситуации, когда обычно прибегают к яду и орудию убийства; не допустить надвигающегося разложения жизни способны только самые решительные меры». Этот культ государства не нашел всеобщего одобрения, в частности против выступили прусские реформаторы Карл фом унд цум Штейн, Карл фон Гарденберг, Герхардт фон Шарнхорст, Аугуст фон Гнайзенау, Вильгельм фон Гумбольдт. Они утверждали, что сильное правительство – это то, которое способно мобилизовать энергию подданных, предоставив им право соответствовать своим обязанностям[591].

Гердер дал толчок немецкой исторической школе права, выступившей против вневременного рационализма и всеобщей юридической силы римского права[592]. Историзм был одним из аспектов романтизма, движения, господствовавшего в европейской мысли и искусстве в начале XIX в. Интерес широкой публики к уцелевшим предметам старины неимоверно вырос, причем он распространился не только на античный мир, но и на доселе презираемое как «темные века» Средневековье[593].

Весьма интересным интеллектуальным истоком романтического национализма, на который редко обращают внимание, является античная классика. С XVIII в. Европа под влиянием интереса к античности обратилась к идее единства культуры и народа – эта идея именно в это время стала доминирующей. Речь при этом шла о целостности культуры в ее внутренних взаимосвязях, культуре как выражении общезначимой идеи. Иоганн Винкельман[594] был пионером такого способа рассмотрения, он стремился рассматривать культуру, религию, искусство, литературу древних греков как единое целое. Было изобретено даже слово для обозначения этой общности Griechentum или Griechenheit. Разумеется, такой подход стали применять и к другим народам (не только к античности). Пример тому – книга Madame de Staёl «De l'Allemagne» («О Германии»)[595].

Фундаментальной предпосылкой историзма является уважение к независимости прошлого. Сторонники историзма считают, что каждая эпоха представляет собой уникальное проявление человеческого духа с присущими ей культурой и ценностями. Если наш современник хочет понять другую эпоху, он должен осознать, что за прошедшее время условия жизни и менталитет людей – а может, и сама человеческая природа – существенно изменились. Историк не страж вечных ценностей; он должен стремиться понять каждую эпоху в ее собственных категориях, воспринять ее собственные приоритеты и ценности, а не навязывать ей наши. Сторонники историзма считают, что культура и институты их собственной эпохи могут быть поняты лишь в исторической перспективе. Одним словом, история – это ключ к пониманию мира.

На немецкую романтику значительно повлияло усиленное изучение немецких народных песен, сказок, устного народного творчества, ремесел; перед исследователями открылся новый, неведомый ранее мир, в котором наиболее важным элементом художественного гения были не ум и техника, а творческое воображение и эмоции. Особые заслуги в изучении народного творчества принадлежат братьям Гримм, Герресу, обнаружившему самобытные и оригинальные «народные книги». В их исследованиях, публикациях все, что относится к народу, обретало любовное, поэтическое звучание, они искренне восхищались богатством свежей, естественной народной жизни. Братья Гримм понимали немецкий народный дух как сакральное, неизменное начало, свидетельством чего, на их взгляд, являлась немецкая народная мифология, они создали культ немецкого народного творчества, наделив его всякими превосходными эпитетами, они всячески восхищались традициями, звучанием, строением немецкого языка. Впрочем, в этом-то и заслуга романтиков (не только немецких), что они убедительно показали уникальность культурно-исторических эпох, каждая из которых обладает самостоятельной духовной ценностью и принципиально не может быть превзойдена[596]. Романтики по своей сути – убежденные историки, историки в общем и особом смысле слова. В их мировоззрении историзм – существенная сила, они его по-настоящему узаконили и сделали обязательным для последующих поколений[597]. Но из всего этого не следует, что романтическая эпоха и ее представители вследствие особого упора на традицию несут ответственность за последующий почвенно-народнический национализм, приведший к национал-социализму, ибо, с одной стороны, демонстрация национальных, патриотических чувств не может быть подвергнута осуждению, с другой стороны, как указывала Ханна Арендт, романтика вообще не имеет определенной исторической специфики, детерминизма, она может быть связана с различными политическими состояниями и философскими теориями[598]. В самом деле, Руссо со своим учением ведь также относится к романтической эпохе. К тому же, как писал Берковский, «романтизм никогда не был отдельным течением, одной только эпохой, как готика, барокко, классицизм. Он содержался во многих эпохах, в множестве течений, в самой истории он не был выделен»[599].

Тем не менее именно у Герреса, Шлегеля романтический миф о восстановлении средневековой Священной Римской империи германской нации приобрел националистические черты. В их глазах немецкая нация была избрана Богом для восстановления единства Европы и принятия наследства Римской империи. Геррес стремился доказать, что именно германская кровь обновит Европу, немцы станут воителями католической церкви, немецкий император получит корону из рук наместника Бога на земле, и Германия станет духовным центром западного мира[600]. Геррес и Шлегель считали, что не Реформация разрушила Священную Римскую империю германской нации, а Ренессанс и гвельфский мятеж индивидуализма, из которого вырос рационализм.

Очень распространенным было обращение к Тациту и его описанию старой Германии. Итальянский гуманист Поджио Браччолини в 1455 г. открыл тацитовскую «Германию», казалось утерянную. Тацит написал свое сочинение для императора Траяна. Благодаря великому историку древности, авторитет которого не подлежал сомнению, теперь можно было удостовериться в том, что немцы издавна представляли собой народ, причем особый. До этого момента не существовало определенного германского племени, с которым могла бы идентифицироваться нация (как Франция – от франков). Слово «немецкий» (deutsch) обозначало совокупность германских диалектов и племен. Теперь же Germaniae стала образом нынешней Германии. Около 1500 г. слово появилось в единственном числе (прежде довольствовались собирательным выражением «немецкие земли»).

Внимание к Тациту проявляли не только романтики, но вся культурная Германия в XVI–XX вв. К Тациту восходило превознесение «истинных» германских качеств: «Благородные, мужественные, свободолюбивые, со строгой моралью, верные, простые люди, которых не сравнишь ни с одной другой нацией мира»[601]. Георг Вейтц, автор известной книги «Конституция немецкого народа в древности» (1880) писал: «Характер немцев, их жизнь, их обычаи Тацит понял правильно: самый своеобразный народ из всех известных народов древности, выделявшийся родовой общностью, расселявшийся на обширных землях, но всегда склонный к военным захватам, народ, полный сил, кое в чем немецкий народ был жестким народом, даже грубым, но характером немцы были чисты и благородны, просты в обращении, естественны, искушены жизнью, не замкнуты. Такими немцы представали перед взором римлянина»[602]. Из тацитовских описаний извлекли наиболее лестные, а упоминаемые Тацитом лень и склонность германцев к пьянству не поминались, и предки немцев получились действительно образцовыми: они носили простую одежду, в жару вовсе расхаживали голыми, не злоупотребляли женщинами как гетерами и рабынями, а почитали их, любили все простое и естественное. Йозеф Херманд справедливо указывал, что германисты восприняли картину Германии у Тацита некритически, ведь великий римский историк прежде всего стремился обличать пороки современного ему римского общества, а не показать объективную картину Германии[603].

Уже в бисмарковские времена, в 70-е гг., национальная политическая романтика начала вновь обращаться к политической истории: Кифхойзер и Барбаросса стали национальными символами. Память о Барбароссе гипнотизировала немцев многие века. Согласно романтической легенде, Барбаросса спит в недрах горы Киффгойзер (в Тюрингии), и, если нации будет угрожать опасность, он воспрянет и спасет отечество. Для немецких романтиков Барбаросса был «тайным немецким кайзером», своеобразным символом мощной и единой нации[604]. Единство и мощь нации составляли романтический идеал многих поколений немцев, особенно в среде молодежи и студенческой среде. Мифы былого национального величия в студенческой среде претерпели довольно замысловатую эволюцию. Дело в том, что братья Фоллены основали первую немецкую студенческую корпорацию в Гиссене в 1815 г. В составленных ими «Основах будущей немецкой имперской конституции» выражалось пожелание немецкой студенческой молодежи о создании единого парламентского немецкого государства. Для преодоления феодального строя студенты планировали поделить Германию на большие гау, напоминающие большие департаменты во Франции. Во главе нового германского рейха, по мнению братьев Фолленов, не должен быть ни один из нынешних князей, а должен быть избран германский народный король[605]. Поскольку большинство студенческих корпораций находилось в пределах лютеранской Пруссии, то они были протестантско-националистического толка, выступали за освобождение от римско-папской тирании и формальной церкви. При Меттернихе студенческие корпорации преследовались, так как они представляли опасность для реакции. Не случайно с момента возникновения цветами студенческих корпораций стали германские республиканские цвета: черно-красно-золотой (честь, свобода, отечество).

В дальнейшем студенческие корпорации совершили удивительную эволюцию и превратились в оплот крайней реакции, предав те идеалы, которые привели в студенческие корпорации Маркса, Энгельса, Фрейлиграта. В других странах студенты остались в левом политическом спектре, а оформившийся в 1880 г. «Союз немецких студентов» мало того, что был падок на национальные мифы, но в него довольно глубоко проник антисемитизм. В годы Веймарской республики многие студенческие корпорации были антисемитскими (романтизм вполне уживался с антисемитизмом), впрочем, все почвенно-народническое движение, частью которого были корпорации, стояло на обскурантистских антисемитских позициях. Гитлер в 20-е гг. открыто делал ставку на студенчество: «В немецком студенчестве, – писал он, – воплощена та сила, которая только и сможет быть единственно действенной в борьбе против еврейства»[606].

Фридрих Мейнеке (1862–1954) рассказывал о духовной атмосфере Веймарской республики: «Мой коллега, который отслеживал настроения среди учащейся молодежи в Берлине, сообщал мне следующее. Из 10 тысяч студентов примерно 9400 спокойно занимались своими делами (лекции, семинары, экзамены). Около 600 студентов находились в возбужденном состоянии духа, из низа 400 были настроены предельно националистически и антисемитски, оставшиеся 200 человек, которые делятся между коммунистами и социал-демократами – по преимуществу евреи. Антисемитизм играл свою роль в националистическом студенческом движении на протяжении более 40 лет, что еще более подталкивало евреев к левому радикализму, который, в свою очередь, дал новый повод для нападок со стороны наивного и некритического национального чувства. Этот порочный круг хорошо известен и, по всей видимости, все так и продолжается без изменений»[607].

По существу, студенты были самыми большими антисемитами в обществе (по сравнению с рабочими или буржуа). Большая часть студенческих корпораций исключила евреев еще до 1914 г. В 1919 г. корпоранты подписали «Эйзенахскую резолюцию», в которой говорилось, что расовая ненависть к евреям непреодолима и от неё нельзя избавиться даже после крещения евреев. В 1920 г. корпоранты лишили евреев «чести» драться на дуэлях. В 1922 г. руководство Берлинского университета отменило заупокойную службу в память убитого Вальтера Ратенау под угрозой яростных студенческих протестов. Ректора и деканы предпочитали капитулировать перед возмутительными требованиями студентов лишь бы избежать неприятностей[608].

Кажется странным, что передовое и либеральное высшее образование в Германии воспроизводило реакционные идеи, популярные в студенческой среде. В самом ли деле либеральное образование ведет к воспитанию либеральной политической культуры? Нет, часто бывает наоборот, как в шутке, что антисемит – это либерал, который хочет высказать свое антилиберальное мнение. Пример Второго рейха это ясно показал… В принципе либеральная прусская политика в сфере образования, но и идеологические убеждения и предрассудки немецких профессоров, а также влияние антисемитских корпораций в первой половине XIX в. привели к торжеству иллиберального национализма и антисемитизма в студенческой среде[609].

Ко всему прочему в обществе было распространено убеждение, что студенческие корпорации с их давней историей и крепкими традициями являются, как писал Фридрих Паульсен в конце XIX в., «своего рода школой общественной жизни, прививающей навыки самообладания и сдержанности». Несмотря на нелепые ритуалы и обильные пивные возлияния, сопутствовавшие их формальной активности, они учили своих членов уважению к традиции, порядку, иерархии и, поощряя дуэли и суды чести, развивали благородные качества, необходимые будущей правящей элите. Однако всякий раз, когда организованная деятельность студентов ставила своей целью коренные политические изменения или же тяготела к свержению существующего социального порядка, реакция имущих классов и властей становилась немедленной и суровой[610].

С 1880-х годов студенческие корпорации стали испытывать влияние антисемитизма, чему немало способствовало образование и деятельность «Кифхойзер, союза немецких студентов» (Kyffhäuser, Verband der Deutscher Studenten, VDS) националистического, фёлькишского и монархического свойства. Эта активность имела свои результаты – с 1906 г. студенческие корпорации перестали принимать в свои ряды евреев. В первой трети ХХ в. 56 % университетских учащихся были членами каких-либо корпораций. Не примкнувших к корпорациям называли Brotstudenten[611]. В своей массе корпоранты политикой не интересовались[612]


Центральной же темой любых суждений о немецкой политической романтике неминуемо должна стать упоминаемая Наполеоновская эпоха, к которой мы уже обращались. Именно тогда на свет божий впервые появился демон немецкого национализма. Национализм вырос не из романтики непосредственно, а из политического опыта антинаполеоновских войн, которые первоначально были сильнейшим импульсом формирования «особого немецкого сознания»; под влиянием этих войн в Германии было значительно ослаблено и без того не очень сильное якобинское влияние, а демократические и патриотические устремления редуцировались в немецко-националистические: то, что выразилось впоследствии в шовинистической и расистской идеологии и воззрениях, имело первоначально эмансипаторский и прогрессивный вид и обосновывалось действительно серьезными и важными обстоятельствами. Наполеоновский экспансионизм, империализм и стремление к политическому контролю в немецких государствах привели к тому, что вообще весь немецкий идеализм – философия и литература «Бури и натиска», классика, романтика – утвердился как духовная основа современного немецкого общества практически одновременно с европейскими революциями, а «перенос Французской революции Наполеоном в Германию, – по словам американского историка Фрица Штерна, – имел обратный эффект – антидемократические, антизападные настроения воцарились в Германии. Вызванный Наполеоном подъем немецкого национализма обернулся против революции»[613]. Широкое антинаполеоновское национально-освободительное движение (герои его, вроде прусского Дениса Давыдова – майора Шилля, фигурировали даже в нацистской мифологии) превратилось в национально-патриотическое движение, в котором определяющую роль сыграли романтические круги, как в политической, так и в художественной сфере. Ведущими романтическими теоретиками, в творчестве которых наиболее последовательно и ярко отразился этот процесс, были Новалис, Фридрих Шлегель, Иоганн Готлиб Фихте, Эрнст Мориц Арндт, Фридрих Людвиг Ян. Последние трое были у истоков зарождения немецкого романтического национализма. Арндт поднял «немечество» в своей антинаполеоновской публицистике до высшей моральной категории. Поклоняясь национальному, Арндт нападал на «вырожденческий» либерализм, космополитизм, раздувал антисемитизм чуть не до расовой доктрины. То, о чем Арндт говорил в патриотической лирике, Фихте – в академических речах, Фридрих Людвиг Ян переводил на язык народа. Ян был основателем массового физкультурного движения в Германии. Он был преподавателем классической гимназии в Берлине; дети сгруппировались вокруг него и занимались на окраине города играми, различными упражнениями, гимнастикой с типично немецкой основательностью и серьезностью. Гимнастическое движение Яна не имело ничего общего с английским культом спорта: у Яна было преимущественно национальное воспитание, тренировка молодых людей и подготовка их к защите родины, что было своего рода допризывной подготовкой[614]. Сочинение Яна «Немецкий народ», которое вышло во время французской оккупации в 1810 г., как и речи Фихте были библией молодежного национального движения вплоть до нацистских времен. Книга Яна уже содержала ряд разработанных идей немецкого почвенничества («фёлькише»), Ян проповедовал ненависть к французам, евреям, интеллигенции и хотел воспитать новый, благородный, народ. Модная одежда, по его мнению, должна быть устранена, иностранные пьесы и песни – исчезнуть. Ян выдумал и первый из расовых законов: главным долгом гражданина является продолжение рода. Именно под влиянием Яна в Йене после 1813 г. и возникли студенческие корпорации, цели которых были исключительно национальные. Бурши провозгласили своими лозунгами: «Честь!», «Свобода!», «Отечество!». В 1817 г. йенская корпорация устроила в честь годовщины победы под Лейпцигом общенемецкий патриотический митинг. Это была первая открытая демонстрация за свободную и единую Германию. Разошедшиеся бурши после митинга жгли «ненемецкие» книги. Столь же нелепым было убийство студентом-корпорантом Карлом Зандтом 23 марта 1819 г. российского тайного советника, драматурга Августа Коцебу, который был информатором царя. Так начиналось немецкое движение к объединению страны…

Без сомнения, центральной фигурой политической романтики, основоположником «философии немечества» был Иоганн Готтлиб Фихте, интеллектуальные качества которого, безусловно, перекрывают все немецкое Просвещение. Известный специалист в области политической философии Герман Люббе так характеризовал Фихте: «Первоначально Фихте был почти якобинцем, а после поражения под Йеной, когда последовала духовная мобилизация Германии против сил революции, жертвой которой она стала, Фихте первым пришел к мысли, что против сил революции должны быть мобилизованы силы аналогичного происхождения»[615]. Опыт Великой французской революции сделал романтиков скептиками в отношении каких-либо рациональных решений, способностей разума, почему они и придавали большое значение традиции, прежде всего национальной. Н. Я. Берковский противостояние наследия Великой французской революции и романтизма сформулировал следующим образом: «Примерно пять веков европейского развития в 1300–1800 гг., пережитые с точки зрения одного великого пятилетия 1789–1794 гг., – вот что такое романтизм»[616]. Фихте провозглашал универсализм принципа нации так же радикально, как якобинцы провозглашали универсализм принципа революции; для Фихте вне нации в политическом смысле ничего не существовало. В своих «Речах к немецкой нации» (1807–1808) Фихте представлял «чистую» сущность немецкого «пранарода» как чистую, первоначальную человечность, носителями которой являются современные немцы. Фихте первым начал романтическое превознесение всего немецкого, национального, якобы обладающего единственной в мире оригинальностью, самобытностью, глубиной. По его мнению, немцы еще в глубокой древности были чистокровными германцами, обладавшими природной склонностью к свободе, которая лишь под влиянием иностранцев и классовой борьбы несколько ослабла. Фихте приписывал немцам то, что Достоевский приписывал русским. Фихте указывал на первостепенную важность служения государству, только в этом служении каждый гражданин и обретет самоутверждение. Фихте, будучи первым ректором Берлинского университета, был борцом за государственный социализм в сфере культуры и воспитания, поскольку народная общность, на его взгляд, требовала культурной и воспитательной монополии. Фихте даже предлагал отнимать детей от родителей и воспитывать их в государственных учреждениях[617].

В 1814 г., в год своей смерти, Фихте писал, что «понятие единства немецкого народа не будет выражать эгоистического обособления национальных особенностей, а будет способствовать воспитанию свободы граждан»[618]. Но великий философ глубоко ошибался, его творчество значительно способствовало раздуванию национализма, его гимны немецкой мудрости, будущему немецкому величию, спасению мира немцами, его антисемитизм – все было впитано будущими поколениями. Не случайно именно 1914 г., год пика «немецкого особого сознания», принес взлет интереса к творчеству Фихте: если между 1800 и 1900 гг. вышло всего 10 философских работ Фихте, то между 1900 и 1920 гг. – 200. Во время Первой мировой войны в 1918 г. возникло «Общество Фихте», которое процветало в период Веймарской республики; у общества был свой печатный орган «Дойчес фолькстум» (Deutsches Volkstum), работал даже «Институт Фихте»[619]. Немецкий историк Фридрих Глум писал, что до 1945 г. Фихте оказывал на политическую ментальность немцев преобладающее влияние, большее, чем Фридрих Ницше и Карл Маркс[620].

По всей видимости, это влияние Фихте следует приписать его комплементарности – вопреки многим реалиям этот немецкий философ рассматривал германские нации как составные части единого целого, отличая их прежде всего от романских народов. Славян он считал незначительной группой народов, что странно, поскольку сам он жил в пространстве славяно-германской чересполосицы. Романские народы представлялись им как нечто вторичное, выводимое из латинской традиции. Их история, следовательно, покоится на отчуждении от божественного первоисточника национальной жизни, а непрерывность национального опыта безвозвратно утеряна. Фихте указывал на глубочайшую религиозность Лютера, которая благотворно отличалась от поверхностности римско-католической церкви. И в политической области он пытался показать выдающееся значение немцев. Романские народы не знали, по его мнению, подлинной свободы, они рабски теряли себя в мятущейся, чувственной, себялюбивой жизни, так что их государство было «лишь искусным воспроизводящим организмом» (Druck und Rüderwerk). Напротив, свободолюбивый национальный характер немцев, их республиканский образ мыслей, осознанное гражданское чувство свободных городов имперского подчинения показали свою значимость уже в Средневековье. Да и однообразная, централистская и абсолютная монархия, по мнению Фихте, представляла собой изобретение римских цезарей и так и не пустила корней в Германии, где всегда соблюдали верность первоначальному германскому обычаю простого государственного союза с ограниченной государственной властью[621].

В конечном счете комплиментарный национализм перевешивает у Фихте все – по его мнению, мир «выздоровеет» с помощью немецкого существа: «кто верит в духовность и свободу этой духовности, желает вечного ее развития, то где бы он ни был рожден и на каком бы языке ни говорил, он относится к нашему роду, принадлежит нам и превратит себя в нас»[622]. Иными словами, только немец достоин звания человека…


Гегель, не будучи романтиком, тем не менее значительно способствовал укреплению традиции авторитаризма в Германии, ведь он считал государство самоценным единством, развивающимся по законам, не зависящим от людей и не подлежащим контролю с их стороны. Такая философия была адекватна традиционной немецкой аполитичности, преклонению перед авторитетом, укоренившемуся еще в Средневековье послушанию властям и недоверию к либерализму как явлению ненемецкому. Однако ради справедливости надо отметить, что если для Гегеля и Фихте немцы были призваны сохранить христианство в чистоте, то для их потомков в ХХ в. «нордические немцы» стали оплотом борьбы против еврейско-христианской отравы европейского языческого духа. Такова была злая шутка истории.

Довольно широкое и значительное движение немецкой романтики стало восприемником и продолжателем авторитарной немецкой традиции. Наивысшая пора расцвета немецкой политической романтики приходится на последнюю четверть XVIII – первую четверть XIX в. В духовном плане немецкая романтика была реакцией на рационализм, вульгарный материализм и механистическое мышление европейского Просвещения, впоследствии специфический немецкий романтизм выразился в антимодернизме, культурном пессимизме. Известный евангелистский теолог и философ Эрнст Трельч считал, что романтика гораздо значительнее повлияла на немцев, чем классицизм и эпоха Канта: «Романтика представляет собой действительно переворот, революцию против буржуазного духа, против общей уравнительной этики, но особенно против научного, механистического, математического духа Запада, против естественного права и против всеобщего уравнения человечества»[623].

Что касается классицизма, который в отличие от романтики не имел прямого политического значения, то наиболее яркий представитель немецкого классицизма, истинный национальный гений Гёте, по словам Вильгельма Моммзена, «осознавал опасность, скрывающуюся в романтизме, он осуждал его несвязность, склонность к экстатической реакции, отвержению „предметности“. Романтическому культу смерти Гёте противопоставлял свою „мысль жить“. Его отталкивало, что романтика лишь играла с политическими понятиями, не владея их детальным знанием и без внутреннего чувства ответственности. Романтика связывала неясный космополитизм с таким же неясным и в высшей степени невразумительным чувством национальной миссии, которая первоначально ограничивалась духовным призванием немецкого народа, а в конце концов утверждала, что только немцы спасут мир. Это сознание особой миссии было тем более опасно, что оно исходило из аполитичной картины мира и влияло на образованные слои, которые выступали во главе политической романтики в противоположность либеральным профессорам во Франции, которые в крайнем случае могли пребывать в политической оппозиции»[624]. Моральный и политический инстинкт Гёте не дал ему увлечься опасными, вредными и беспочвенными преувеличениями достоинств или недостатков одной нации в ущерб другой. Поэтому романтика совершенно неуместна и вредна в любые времена в политической сфере, где требуется трезвая оценка положения, знание действительного положения вещей, реализм, учет различных объективных факторов, а также самокритика.

В этом отношении Томас Манн однажды написал, что, когда он размышляет о романтизме, на ум ему приходят не счастливые странствия или народные песни, не игра воображения или мечтательное томление, а скорее тёмный аспект, который рождается из безвольной покорности романтических интеллектуалов стихийным силам, шевелящимся за деревьями в ночи. Несомненно, было нечто нездоровое в той увлеченности романтиков миром, раскинувшимся за пределами нашей собственной среды обитания, миром, где обитают добрые и злые духи и где следовало искать все настоящие ответы и решения. По меньшей мере это свидетельствует об отказе от ответственности за проблемы реальной жизни. Ещё большее беспокойство вызывало любование смертью, столь явное среди первого поколения романтиков[625]. Гёте как-то сказал, что классик здоров, а романтик болен, возможно Гёте имел в виду именно эту бросающуюся в глаза фамильярность со смертью, которую, однажды окликнув по имени и пригласив на огонек, уже не так-то легко выпроводить за дверь. Гинденбург, умирая, спросил своего врача: «Здесь ли подруга смерть?» – «Нет, – ответил доктор, – но она уже близко».

Бок о бок с одержимостью смертью шли апокалиптические мотивы и идеализации насилия, рисующие грядущие события в самых зловещих тонах. «Поставьте меня во главе войска таких же молодцов, как я, – похвалялся шиллеровский Карл Моор из „Разбойников“, – и Германия станет республикой, перед которой Рим и Спарта покажутся женскими монастырями». Ему вторили романтики. Вслед за их верой в сверхъестественное возникла и убежденность в том, что перемены лучше всего осуществлять насильственным способом. Романтики оказались крайне наивны в социальных и политических вопросах, и в те редкие моменты, когда они мысленно останавливались на идеях преобразования общества, могли лишь с некоторой безнадежностью заключить, что подобные преобразования могут быть осуществлены только посредством революции[626].

Впрочем, сильно увлекаться осуждением романтики, как таковой, все же не стоит, здесь также нужно знать меру – английский писатель Олдос Хаксли остроумно отмечал, что романтиков ругали все: классицисты пеняли им за истерическое сумасбродство, реалисты объявляли их трусами и лжецами, моралисты осуждали за экзальтацию. Философы сетовали за их предубеждение против разума. Социалистов коробил их индивидуализм. Но стрелы можно подать назад: классицисты унылы, рациональны и холодны. Реалисты – у них на уме одни мерзости да нажива. Моралисты – их идеал подавления глуп. Философы – их пресловутый чистый разум приближается к тайнам космоса не больше, чем корова – к чистому инстинкту. Социалистам – что их государственная тирания и коллективизм также противоестественны, как и неограниченный индивидуализм. Говорил горшку котелок, что уж очень черен ты дружок[627]… Можно вполне присоединиться к суждениям Хаксли, ибо критика какой-либо теории не может закончиться установлением ее противоречий. Как целое теория может быть несостоятельна, но ее отдельные составные части могут содержать важные истины. Плодотворная критика должна не только вскрыть слабые стороны доктрины, но и использовать ее сильные стороны.


Кроме всего прочего, распространению политической романтики способствовали некоторые свойства национального характера. Уже в наши дни один из лидеров современных французских «новых правых» Ален де Бенуа следующим образом отзывался о немецкой романтичности. На его взгляд, немцы очень «моральный» народ, потому что не могут в своих действиях полагаться исключительно на расчет, им необходима вера, вдохновенная идея. «Реализм им не подходит, – писал Ален де Бенуа, – если он сталкивается с их моралью. Если же, напротив, они убеждены (или их убедили), что они на правильном пути, то тогда их рвение не знает границ. И это для них совершенно нормально, ибо они действуют ведь ради „блага“, конечно, которое они могут мыслить себе только крайне абсолютным. Противник (употребляя терминологию Карла Шмитта) по-настоящему быстро становится для них врагом – и тогда они больше не удивляются, что так рассматривают и их»[628]. Великий земляк А. де Бенуа Жорж Сорель в конце XIX в. также отмечал последствия воздействия на немцев романтической эпохи: «Немцы особенно склонны к чувству величия благодаря литературе, распространявшейся после наполеоновских войн, благодаря своим старым героическим преданиям и благодаря своей философии, которая сформулировала цели, стоящие очень высоко над действительностью»[629].

Достоевский в свое время назвал Германию «страной протеста»: в самом деле, если романтика была специфическим немецким ответом на Великую французскую революцию 1789 г., то немецкие правые после 1919 г. в гордых, дерзких, романтических представлениях и планах искали избавления от кошмара обыденности, вызванной Версальским миром и Ноябрьской революцией. Романтика, идеализм в силу своих специфических свойств придавали политике не возвышенную терпимость и готовность к согласию, а противоположные качества: чем жарче любовь к нации, чем больше счастья ей желают, чем величественнее видят ее будущее, тем большую ненависть испытывают к людям, которые стоят на пути реализации этих пожеланий, тем к большей жестокости готовы, поскольку «человечество» – это то, что далеко, а отдельные люди должны быть любой ценой устранены с великой дороги в светлое будущее. Поэтому, как ни парадоксально звучит, за романтичностью, идеализмом, утопизмом почти всегда скрывается деспотия, и Германия тому блестящее подтверждение. С другой стороны, если немецкие правые превозносили романтизм как олицетворение Средневековья, то, к примеру, французские правые (Жорж Моррас) видели в романтике истоки парламентаризма, демократии, ибо во Франции романтика немыслима без автора «Общественного договора» Жана-Жака Руссо. Встав на точку зрения французских правых, в самом деле убеждаешься, что в индивидуализме романтики есть много от либерализма.

Восприемниками романтической традиции в вильгельмовские времена, в Первую мировую войну, Веймарскую республику, нацистские времена были многочисленные авторы националистического толка (Поль Лагард, Юлиус Лангбен, Александр Тилле, Хьюстон Стюарт Чемберлен, Ланц фон Либенфельс, Артур Динтер, Ганс Гюнтер и другие), в творчестве которых романтический элемент был всегда весьма силен. Воспламенение национальных чувств без границ и пределов было основным свойством романтического наследия, которое было своеобразным фоном и в немецком антисемитизме, и в расовом учении о национализме, и в немецких «идеях 1914 г.», о чем речь пойдет в следующих разделах.

Примечательно, что в ХХ в. главной политической силой был именно национализм. Американский историк Джон Лукач указывал, что истинной опасностью для Европы было и остается не существование различных наций, а существование национализма. Для Европы действительной альтернативой национализму и ксенофобии будет не ксенофилия, то есть бездумная (и безразличная) ксенофилия, а различающая ксенология, сочувственное понимание других, иностранцев[630].

Именно национализмом в 1914 г. был нанесен сильнейший марксизму удар, от которого он так и не оправился до конца века. Маркс, его последователи и преемники, включая Ленина, верили, что классы являются более важной реалией, чем нации (Маркс совершенно не обращал внимания на нации, путая их с государствами), что экономическая мотивация определяет мысли и верования людей. В действительности все оказалось наоборот. В 1914 г. у немецкого рабочего оказалось больше общего с немецким фабрикантом, чем с французским рабочим. В 1914 г. интернациональный социализм сразу растаял под жаром националистических эмоций. Юный Муссолини ещё двумя годами раньше открыл, что он сначала итальянец, а потом социалист – он был человеком ХХ в., родившийся в тот год, когда умер Маркс (1883). В 1914 г. резня началась именно из-за национализма: не только армии, а целые нации набросились друг на друга в решимости стоять до конца, что сделало невозможным какой-либо компромисс. Наиболее ярким воплощением национализма был Гитлер, чья бескомпромиссность, чьи идеи и решимость воплотить их в жизнь были более непреклонными, чем у Ленина, Сталина, Мао[631]. В этой особой силе и устойчивости немецкого национализма особая роль принадлежит политической романтике, направившей и сформировавшей его.

3.2. Немецкий антисемитизм