Катастрофа — страница 60 из 73

Истина прекрасна, даже если она нам противна, даже если она для нас губительна. Мировой Закон не преодолеть. Мы могли бы процветать, если бы сознательно и во всем подчинялись этому закону. Служение ему должно было стать критерием жизни, но — не стало. Нищие, воистину нищие, мы слишком боялись труда, боялись смерти, сравнения и соперничества…

Истинных ценностей мы не знали — лживая культура твердила, что они впереди, чтобы унизить нас, заставить каяться в смирении и покорности. А идеалы-то ведь были постоянно рядом, и мы достигали их всякий раз, когда поступали по совести, когда добро для всех ставили выше собственных интересов. Лживая культура не считалась с человеком, — ей раб был нужен, а ведь ничего она не стоила без гордого и свободного человека, ровным счетом ничего. И я уверен, идеал будет недосягаем, а человек ничтожен, пока человеку будет все равно, что происходит с людьми при его жизни и что произойдет после его смерти. Нет, и памятная надпись, и могильный курган — это святые вещи, и древние, которые чаще задумывались о сущем, понимали больше, чем вчерашние люди, кичившиеся доступностью ежедневной газеты как собственным знанием. Не случайно древние поклонялись Солнцу, — оно всех единит…

Думы мои — о Луийе. Ее смерть доконает меня — от памяти нет убежища.

Я, кажется, впервые понял вас.

Но каюсь: понял поздно. Слишком поздно.

Все умерло в душе. Печаль — бесслезна.

А жизнь дана и вам, и мне лишь раз…

Поль Окпаш. Припомни я эти строки при Луийе, моя вина перед ней была бы чуточку меньше…

Так жить далее нельзя. Мы скользим мимо подлинного мира, переживая нравственную шизофрению. Что все-таки случилось? Как мы могли существовать, не желая узнать, что случилось?.. Но ведь и прежде мы существовали, не интересуясь особенно, куда сдвигается мир…

Я мерзавец, мерзавец! Сам себе поражаюсь. Принципы, которые я открываю как истину для всех, не имеют никакого значения для меня. Что же руководит мной? Насколько я отвечаю перед собой и историей?..

Один ли я такая гадина? Один ли я прикрываюсь человечеством? Неужели же «правда», как и «человечество», придумана только ради оправдания собственных интересов каждого?..

Я, сознающий свои пороки, не могу перебороть себя, — отчего?..

Мы болтали, что необходимо открыть «новые тайны человеческой души», призывали опуститься в «глубины сознания». Никуда не нужно было опускаться, никаких новых тайн не было и нет. Забираясь слишком вглубь, мы обнаруживаем такую клоаку, что, право, все, что ни происходит, должно получить полное одобрение. И вот что получается: только понуждение, только понуждение может сохранить мораль, призванную сохранить для всех свободу!..



Во сне рыбу потрошила. Проснулась в радостной тревоге — неужели забеременела? Знаю, что невозможно, и все же — ожидание…

Дутеншизер опять являлся. Лица не разглядеть. Стоит возле телевизора, попыхивает трубкой и усмехается. «Ну, что ты, чего надо?» — «А ничего. Вот атом расщепили, и глубже уже нет ничего. А что у человека? Если распался, какая сила соединит его?..»

Сгинул…

Или у меня опухоль в мозгу, или этот святой кретин подбрасывает мне в пищу яд? Надо быть начеку. У него там, в «командирском отсеке», полно порошков, позволяющих убивать людей поодиночке и тысячами. Об этом он проговорился. А о чем умолчал? Он ведь с тройным дном, этот Фромм…

Я сделала ему и нам обоим благо — устранила Луийю. Но что-то его взбесило. Видимо, не тот баланс спокойствия, на который он рассчитывал. Чего-то я не учла в нем…

Он делает вид, будто не знает, что он погубил Луийю. Он лжет! Лжет! Он внушает себе, что не знает. И внушит. Пройдет еще неделя, и он убедит себя, что ничего не слышал, ничего не видел, ни о чем не подозревал. Непобедимый тип, — ему не служит, а прислуживает разум, он его использует, как вор отмычку…

Я задушила Луийю. Ночью. Шелковым поясом от своего старого платья. Это должно было случиться и потому случилось. Она сопротивлялась молча. Она не кричала — не крикнула ни разу. В какой-то момент, измучившись и помышляя даже попросить о помощи, — отступать назад уже нельзя было, — я обернулась и увидела Фромма. В синем свете аварийного ночника бородатый, опухший от стимуляторов, перепуганный Фромм был похож на праведника, очнувшегося в аду. Он тотчас зажмурил глаза, и я чуть не посоветовала ему заткнуть еще и уши…

Сопротивляясь, Луийя ударилась оперированной ногой о стальную стойку — всю постель забрызгала кровь. Если бы не этот удар, мне не одолеть бы Луийю…

Потом меня рвало — здесь же, подле постели, на которой лежал теплый труп, — выпученные глаза и оскаленный рот. Потом я пользовалась туалетом и принимала душ. Фромм все это отлично слышал, и когда утром он прокричал, будя меня, — «Что там с Луийей? Посмотри, Гортензия, что с ней!» — я чуть не расхохоталась ему в лицо: какое дерьмо!..

Потом он изобразил сцену потрясения. Талантливо, гад, изобразил. Если бы я не знала правды, я могла бы даже поверить в его искренность.

Когда мы похоронили Луийю, я нарочно сказала:

— Ну вот, ее больше нет, и каждый из нас продлил свою жизнь еще на треть отпущенного срока!

Фромм не ответил. Сделал вид, что не расслышал или не понял. Разумеется, я не ожидала, что он поблагодарит меня. Но я не предполагала, что он окажется до такой степени подлым: вымыв руки и продезинфицировав рот, объявил, что завтрак откладывается до тех пор, пока не будет сделала полная ревизия съестных припасов.

Даже я обалдела. А он, нимало не смутясь, экономически и философски обосновал свое решение.

Я думала, он успокоится, как только мы останемся вдвоем. Но он слишком, слишком озабочен своим спокойствием!

Моя мать говаривала: «Мужчиной управляют, подчиняясь ему». Боюсь, что и эта житейская мудрость теперь не поможет: подлость не поддается прогнозированию…

Как он раздражает меня многословием, вычурными фразами, пустыми, призрачными идеями! Да был ли он хоть раз за эти недели по-настоящему потрясен тем, что произошло? Вот Луийя действительно страдала, тут уж никто не усомнится. Я из другого теста, я — понятное дело — и не могу ничего жалеть. Я с детства упивалась комиксами, в которых смаковались ужасы, убийства и разрушения. Я постоянно рисковала — это у меня в крови. Но он-то, он, моралист, проповедник совершенства! Неужели все наши пророки были такими же болтунами?..

Фромм способен на покаяние. Но покается он лишь для того, чтобы с чистой совестью совершить новую подлость. И уж если говорить о том, кто погубил мир, его погубили святоши, выбиравшие между трудом и бездельем, колебавшиеся между правдой и ложью, между добром и злом. Мы все таковы: не принимали ни одну сторону, осуждая обе, но не потому, что жаждали истины, а потому что тряслись за свою душонку, не хотели набивать мозолей. Своей вездесущей болтовней мы возбуждали пустые надежды у тех, в ком еще тлела совесть, а безответственная сволочь вдохновлялась нашим примером. Я солгу, если скажу, что совершенно отличаюсь от Фромма…

Все разыгралось, как по нотам. После ужина Фромм стал заискивать и унижаться. Я сделала бы из него свечу, если бы меня уверили, что она не будет коптить.

Разумеется, я долго не упрямилась — ссориться было не в моих интересах. «Куда денешься», — решила я, впрочем, не торопясь на свидание плоти. Это всегда было основной забавой прогнившего общества. И теперь это оставалось нашим единственным развлечением, не считая кассетной болтовни по радио и телекартинок: все, что они там проповедовали, было сплошной ложью, а придуманные страсти — после пережитого — отдавали дешевой бутафорией.

— Ну, Гортензия, — упрашивал Фромм. Ему казалось, что мы способны восстановить былое доверие. Но ведь доверия-то никогда и не было, стало быть, и восстанавливать было нечего.

— Теперь уже я не верю, что мы на что-то еще способны. В твоих сейфах есть электронные игрушки…

— Довериться не человеку, а роботу — кощунство! Полная моральная деградация!..

Мир рухнул, оттого что человеку было легче умереть, чем перемениться. О, я насквозь вижу этих жалких людишек! Мужчина всегда боялся половой слабости больше, чем бесчестия и глупости. Разве Фромм исключение?.. Я ликовала, смиренно опустив глаза. Во мне клокотала ненависть к трусу, слишком мелкому, чтобы хоть раз вдохновиться смелостью. Во мне билось в тот момент сердце Лойолы или, быть может, Гурахана, который тоже ненавидел людей, потому что слишком любил их.

— Прости меня за все грехи, о которых ты знаешь лучше, чем я… Культура, люди, планета — неужели ты думаешь, что я чурбан, составленный из аргументов за и против?

— Зачем я тебе? Ответь, не юли!..

Фромм мычал нечто несуразное. Он был застигнут врасплох.

— Ты единственное существо, какое связывает меня со всей вселенной… С прошлым. С надеждой…

Это было правдой: и он для меня и я для него — последний мосток к надежде. Но оба мы слишком по-разному понимали надежду и потому были несовместимы…

Я сделала важное, может быть, важнейшее открытие, что в страданиях и гибели мира повинны прежде всего женщины: они принимали в объятья подлецов и тем умножали подлость! В каждом, кого обнимает женщина, должно быть что-то от подвижника, страдающего за всех людей земли. Самая порочная женщина не смеет забывать, что ее чрево охраняет вечность. И рожала она детей или не рожала, будет рожать или не будет, она должна помнить, что она — мать всего человеческого рода, хранительница жизни во всем мирозданье!..

Уж коли все мужчины оказались ничтожествами, женщина должна была в последнюю перед нажатием роковой кнопки ночь удушить своего сонного партнера!.. Она должна была не пощадить ни мужа, ни сына, ни отца — ради людей Земли…

Я бы не пощадила, я бы не пощадила!..

Переживая оттого, что всю жизнь я была жестокой, я чуть не плакала. Но не доброй хотела быть, а еще более жестокой и гораздо более сильной, — чтобы каленым железом выжигать мелких и ничтожных. Если бы мне сказали, что среди миллиарда насчитывается только сотня людей, способных жить и умереть гордо, я бы без колебаний обрекла на смерть остальных…