Были подняты тысячи рук, и все они поклялись служить своей стране и Революции до самого конца. Это была действительно новая жизнь, зародившаяся в стенах Думы. Зажглись новые огни надежды и устремления, и массы как будто связывались таинственными узами. С тех пор мы пережили много прекрасных и ужасных событий, но я до сих пор чувствую великую душу народа, как и в те дни. Я чувствую эту ужасающую силу, которая может быть поведена на великие дела или подстрекаема к ужасным преступлениям. Как цветок обращается к солнцу, так жаждала света и правды вновь пробудившаяся душа народа. Люди следовали за нами, когда мы пытались поднять их над материальными вещами к свету высоких идеалов. Как и тогда, я придерживаюсь мнения, которое сейчас многим кажется абсурдным: я верю в дух народа, чьи здоровые, творческие силы выйдут в конце концов победителями, победив смертоносный яд, влитый в них за эти долгие годы, увы, не одними большевиками. Сколько было таких отравителей — большевики всего лишь оказались логичнее, настойчивее, смелее и бессовестнее остальных.
У нас было много неприятностей в те первые дни революции с заключенными в Министерском павильоне министрами, сановниками, бюрократами, генералами и полицейскими чиновниками. Некоторые эпизоды всплывают в памяти. Помню приезд Горемыкина, маленького и очень старого человека, дважды побывавшего председателем Совета Министров. Было утро; кто-то остановил меня и сообщил об аресте Горемыкина. Я пошел в комнату Родзянко, куда его привели. В углу сидел очень старый джентльмен с чрезвычайно длинными бакенбардами. Он носил шубу и был похож на гнома. Вокруг него стояли депутаты, священники, крестьяне, чиновники. Не могли отвести глаз от знаменитого Горемыкина с его цепью ордена Святого апостола Андрея Первозванного. Старик нашел время, когда встал, чтобы повесить его на шею, поверх своего старого утреннего жилета. Арест Горемыкина произвел на депутатов, может быть, даже большее впечатление, чем вчерашний арест Щегловитова. Умеренные встревожились, думая, не лучше ли отпустить его. Всех интересовало, как я поступлю с этим человеком, носившим очень высокий титул «тайного советника первого класса». Я задаю ему обычный вопрос:
И.Л. Горемыкин
— Вы Иван Логинович Горемыкин?
— Да, — ответил он.
— Именем революционного народа, вы арестованы, — сказал я и, обратившись к окружающим, добавил: — Пожалуйста, вызовите караул.
Появились два солдата. Я поставил их по обе стороны от Горемыкина. Некоторые депутаты, озабоченные судьбой «его высокопревосходительства», теснее обступили упавшего и растерянного старика, пытались вступить с ним в разговор и как бы выражали свое сочувствие. Я попросил их отойти. По моей просьбе старик встал, скорбно позвякивая цепью, и я провел его в Правительственный павильон, среди почтительного молчания депутатов.
Я должен отметить, что в это время многие депутаты Думы не понимали, как глубоки гнев и негодование петроградских масс против вождей и представителей старого режима. Они не поняли, что только арестовав и проявив некоторую строгость по отношению к бывшим сановникам, мы можем удержать толпу от самосуда. Я помню, что в мое отсутствие депутаты по доброте душевной освободили Макарова, бывшего министра внутренних дел, министра юстиции и члена Сената. В бытность его министром внутренних дел 4 апреля 1912 г. на Ленских золотых приисках в Сибири произошел расстрел рабочих, вызвавший возмущение всей России. Отчитываясь об этом происшествии перед Думой, Макаров произнес ненавистную фразу, ставшую крылатой: «Так было, так будет!»
Нетрудно представить, что было бы, если бы такому министру милостиво разрешили остаться на свободе. Что было бы, если бы этой новостью воспользовались агенты-провокаторы и демагоги, уже пытавшиеся возбудить народные массы на необдуманные и кровавые действия? Это неразумное и неоправданное освобождение произошло вечером. Когда я вошел в кабинет председателя Думы, Макаров только что вышел из него с добрыми пожеланиями депутатов. Я потребовал, чтобы мне сказали, где я могу его найти, и мне сообщили, что он, вероятно, ушел на верхнюю квартиру в здании Думы, потому что боялся возвращаться домой ночью. Я тут же взял двух солдат и поспешил наверх в квартиру. Я позвонил в звонок. Дама открыла дверь и закричала от ужаса при виде штыков моих солдат. Я успокоил ее и спросил: «Макаров здесь?» Она подтвердила, и я сказал: «Отведите меня к нему, пожалуйста». Министр сидел в удобной комнате, насколько я помню, это была столовая. Я объяснил, что его освобождение было недоразумением, извинился за то, что снова побеспокоил его, и провел его в павильон.
Опять же, поздно вечером 28 февраля, я проходил по коридору к маленькому входу, ведущему в комнаты Временного комитета Думы. У дверей бывшего кабинета Протопопова кто-то подошел ко мне. Он был неотесанным и неопрятным, но лицо его было знакомым.
— Ваше Превосходительство, — в голосе послышалась знакомая нотка. — Я пришел к вам по собственной воле и прошу арестовать меня.
А.Д. Протопопов
Я пригляделся. Это был Протопопов! Оказалось, что он два дня прятался в пригороде и дрожал от ужаса. Но когда он узнал, что с арестантами в Думе обращаются хорошо и что я ими руковожу, то пришел сдаваться. По крайней мере, так он объяснил мне этот вопрос. Мы стояли у дверей его бывшего кабинета, и его еще никто не замечал. Я знал, что если о его приезде станет известно, это плохо для него кончится. Ибо этого несчастного человека в то время, может быть, ненавидели больше, чем кого-либо другого, не исключая и самого царя. Я тихо сказал:
В.А. Сухомлинов
— Вы правильно поступили, что пришли, но молчите. Идите быстро и не показывайте лица больше, чем необходимо.
Когда дверь Министерского павильона закрылась за нами, я вздохнул с облегчением.
Кажется, был вечер 1 марта. Я присутствовал на заседании Военной комиссии, когда ко мне подбежал некто бледный и испуганный и сказал:
— Сухомлинова[1] везут в Думу. Солдаты ужасно возбуждены.
Я выбежал в коридор. Толпа напирала, не в силах сдержать свой гнев, зловеще бормоча. Они пристально смотрели на отвратительного старика, предавшего свою страну, и, казалось, готовы были наброситься на него, чтобы растерзать. Я не могу без ужаса вспоминать кошмар этой сцены. Сухомлинова окружила небольшая охрана, явно неспособная защитить его от разъяренной толпы. Но я твердо решил, что кровопролития быть не должно. Я присоединился к охране и возглавил ее сам. Нам пришлось несколько минут идти сквозь ряды разъяренных солдат. Я должен был употребить всю силу своей воли и весь возможный такт, чтобы сдержать бушующий людской поток, который вот-вот переполнит все границы. Я поблагодарил небо, когда мы прошли Екатерининский зал. Узкий коридор, который нам еще предстояло пересечь между Екатерининским залом и боковой дверью, ведущей в главный зал заседаний Думы, был почти пуст, но в полукруглом зале у дверей Правительственного павильона солдат было больше. Именно там мы пережили самые страшные моменты. Увидев, что добыча вот-вот ускользнет, толпа решительно двинулась в нашу сторону. Я быстро прикрыл Сухомлинова своим телом. Я был последней преградой, отделявшей его от преследователей. Я кричал, что не позволю им убить его, что не позволю им так опозорить Революцию. Наконец, я заявил, что до Сухомлинова они доберутся только через мой труп. Я стоял так, защищая предателя, один против разъяренной толпы. Это был ужасный момент. Но они начали колебаться, и я выиграл. Постепенно толпа отступила. Нам удалось вытолкнуть Сухомлинова в открывшуюся за нами дверь. Мы закрыли ее и преградили путь штыками караула. В павильоне появление Сухомлинова вызвало сильное негодование среди арестованных сановников. Ни один из них не хотел сидеть рядом с ним и находиться с ним в одной комнате.
Действительно, было очень трудно уберечь этих заключенных от судьбы, которая могла их постичь. Сначала они ужаснулись тому, что может с ними стать в этой «проклятой» революции, ибо вполне сознавали свою вину. Некоторые из них, как Белецкий, Протопопов и Беляев, бывший военный министр, внушали отвращение своим трусливым поведением. Другие, как Щегловитов, Макаров и Барк, напротив, вели себя мужественно и достойно. Особенно меня поразило спокойствие и самообладание Щегловитова. Все они, конечно, были готовы к худшему. Но они скоро увидели, что наша Революция не должна быть пародией на самодержавие,
Правые обвиняли и осуждают меня за снисходительность к левым, т. е. к большевикам. Они забывают, что по выдвинутому ими принципу я должен был начать с террора не влево, а вправо, что я не имел права проливать кровь большевиков, если не пролил предварительно потоки крови в первые дни и недели революции, когда я рисковал своим авторитетом и престижем в массах, борясь против требования жестокого наказания царя, всех членов падшей династии и всех ее слуг.
Я остаюсь решительным противником всех форм террора. Я никогда не отрекусь от этой «слабости», от этой человечности нашей февральской Революции. Настоящая душа русского народа — это милосердие без ненависти. Это достояние нашей русской культуры, глубоко гуманной и проверенной долгими страданиями. Оглядываясь назад на декабристов, на Владимира Соловьева, Толстого, Достоевского, Тургенева, на благородную, упорную борьбу всей русской интеллигенции против приспешников и палачей Николая II, как могла эта русская Революция начаться со смертной казни, с характерной привычкой самодержавия, устроив «Ее Величество Гильотину»?
С верой в справедливость своего дела мы начали Революцию и стремились к созданию нового российского государства, основанного на человеческой любви и терпимости. Когда-нибудь наши надежды осуществятся, ибо в те дни все мы посеяли семена, которые принесут плоды. Сейчас наши глаза ослеплены кровавым туманом, и люди, по-видимому, перестали верить в созидательную силу любви, в силу милосердия и прощения, ко