Доктор Томпсон распорядился по телефону, чтобы аптекарь приготовил противоядие от отравления морфием. Врачи промыли Джеку желудок, ввели возбуждающие вещества, растерли конечности. Лишь однажды во время всех этих процедур им показалось, что он приходит в себя. Глаза Джека медленно приоткрылись, губы задвигались, он пробормотал что-то похожее на «Хелло» и снова потерял сознание.
Чармэйн, которой Джек в 1911 г. завещал все свое состояние, сказала: «Если Джек Лондон умрет, — а сейчас это представляется весьма вероятным, — его смерть не должна быть приписана ничему, кроме уремического отравления.»
Доктор возразил. Приписать кончину ее мужа только этому будет трудно: любой утренний разговор по телефону могли нечаянно услышать. Таким образом, причину смерти все равно будут искать в морфии.
Около семи часов вечера Джек умер. На другой день его тело перевезли в Окленд, где Флора, Бэсси и обе дочери устроили ему панихиду.
Ночью его кремировали, а прах привезли обратно на ранчо Красоты. Всего две недели назад, проезжая с Элизой по величественному холму, Джек остановил своего коня:
— Элиза, когда я умру, зарой мой пепел на этом холме.
Элиза вырыла яму на самой вершине холма, опустила туда урну с прахом Джека и залила могилу цементом. Сверху она поместила громадный красный камень. Джек называл его: «Камень, который не пригодился рабочим».
Маяковский Владимир Владимирович
Маяковский Владимир Владимирович (1893–1930) — советский поэт.
Маяковский начал как яркий представитель русского футуризма, а в конце жизни превратился в певца строительства коммунизма. Он хотел «быть в струе», но пик его популярности давно миновал.
Рассказывают, что незадолго до самоубийства Маяковский, встретив на каком-то литературном собрании поэта Адуева, сказал ему, похлопывая по плечу: «Ничего стали писать, Адуев! Подражаете Сельвинскому?» — «Что же, отвечает Адуев, — хорошим образцам подражать можно. Вот и вы, Владимир Владимирович, уже пять лет подражаете себе». Маяковский смолчал.
По поводу «Бани» был устроен в Доме печати диспут. Выступал Левидов и ругал «Баню». Маяковский отпускал с места реплики. Левидов на одну из реплик сказал: «Вы, Маяковский, молчите, Вы — человек конченый». И снова Маяковский смолчал.
Незадолго до самоубийства Маяковский сказал Полонской:
«Если хотят засушить цветок, нужно это сделать тогда, когда цветок еще пахнет. Как только он начал подгнивать — на помойку его!».
Маяковский говорил Жарову: «Шура, вам сколько лет?» — «25». — «Так имейте в виду, что когда мужчина не старше 25, его любят все женщины. А когда старше 25 лет, то тоже все женщины, за исключением одной той, которую вы любите и которая вас не любит».
На его вечерах стали зевать, а то и посвистывать. Анатолий Мариенгоф рассказывает об одном из последних публичных выступлений поэта перед студентами-экономистами.
«Маяковский закинул голову:
— А вот, товарищи, вы всю жизнь охать будете. „При нас-де жил гениальный поэт Маяковский, а мы, бедные, никогда не слышали, как он свои замечательные стихи читал“. И мне, товарищи, стало очень вас жаль…
Кто-то крикнул:
— Напрасно! Мы не собираемся охать. Зал истового захохотал…
— Мне что-то разговаривать с вами больше не хочется. Буду сегодня только стихи читать…
И стал хрипло читать:
Уважаемые
товарищи потомки! Роясь
в сегодняшнем
окаменевшем говне,
Наших дней изучая потемки, вы,
возможно,
спросите и обо мне…
— Правильно! В этом случае обязательно спросим! — кинул реплику другой голос…
Маяковский славился остротой и находчивостью в полемике. Но тут, казалось, ему не захотелось быть находчивым и острым. Еще больше нахмуря брови, он продолжал:
Профессор,
снимите очки-велосипед!
Я сам расскажу
о времени
и о себе.
Я, ассенизатор
и водовоз…
— Правильно! Ассенизатор!
Маяковский выпятил грудь, боево, по старой привычке, засунул руки в карманы, но читать стал суше, монотонней, быстрей.
В рядах переговаривались.
Кто-то похрапывал, притворяясь спящим.
А когда Маяковский произнес: „Умри, мой стих…“ — толстощекий студент с бородкой нагло гаркнул: — Уже подох! Подох!»
Творческий кризис, отторжение от читателей стало одной из причин, толкнувших Маяковского к самоубийству. Другой равнозначной причиной, по мнению биографов, была неустроенность личной жизни.
12 апреля 1930 г., за два дня до смерти, он написал прощальное письмо:
«Всем
В том, что умираю, не вините никого, и, пожалуйста, не сплетничайте. Покойник этого ужасно не любил.
Мама, сестры и товарищи, простите — это не способ (другим не советую), но у меня выходов нет. Лиля, люби меня.
Товарищ правительство, моя семья — это Лиля Брик, мама, сестры и Вероника Витольдовна Полонская.
Если ты устроишь им сносную жизнь — спасибо. Начатые стихи отдайте Брикам, они разберутся.
Как говорят —
„инцидент исперчен“, любовная лодка
разбилась о быт.
Я с жизнью в расчете
и не к чему перечень взаимных болей,
бед
и обид.
Счастливо оставаться.
Владимир Маяковский.
12.4.30 г.
Товарищи Вапповцы, не считайте меня малодушным.
Сериозно — ничего не поделаешь.
Привет.
Ермилову скажите, что жаль — снял лозунг, надо бы доругаться.
В. М.
В столе у меня 2000 рублей — внесите в налог. Остальное получите с Гиза. В. М.»
Маяковский, написав это письмо, два дня еще оттягивал роковой поступок. Накануне дня смерти он посетил вечеринку у Валентина Катаева, где встретился с Вероникой Полонской.
«Обычная московская вечеринка. Сидели в столовой. Чай, печенье. Бутылки три рислинга…» Маяковский, по воспоминаниям Катаева, был совсем не такой, как всегда, не эстрадный, не главарь. Притихший. Милый. Домашний.
Его пытались вызвать на борьбу остроумия молодые актеры Борис Ливанов и Яншин, но Маяковский отмалчивался.
«Память моя, — пишет Катаев, — почти ничего не сохранила из важнейших подробностей этого вечера, кроме большой руки Маяковского, его нервно движущихся пальцев — они были все время у меня перед глазам сбоку, рядом, — которые машинально погружались в медвежью шкурку и драли ее, скубали, вырывали пучки сухих бурых волос, в то время как глаза были устремлены через стол на Нору Полонскую — самое последнее его увлечение, — совсем молоденькую, прелестную, белокурую, с ямочками на розовых щеках, в вязанной тесной кофточке с короткими рукавчиками, что придавало ей вид скорее юной спортсменки… чем артистки Художетсвенного театра вспомогательного состава…
С немного испуганной улыбкой она писала на картонках, выломанных из конфетной коробки, ответы на записки Маяковского, которые он жестом игрока в рулетку время от времени бросал ей через стол…
Картонные квадратики летали через стол над миской с варениками туда и обратно. Наконец конфетная коробка была уничтожена. Тогда Маяковский и Нора ушли в мою комнату, отрывая клочки бумаги от чего попало, продолжали стремительную переписку, похожую на смертельную молчаливую дуэль.
Он требовал. Она не соглашалась. Она требовала — он не соглашался. Вечная любовная дуэль.
Впервые я видел влюбленного Маяковского. Влюбленного явно, открыто, страстно. Во всяком случае, тогда мне казалось, что он влюблен. А может быть, он был просто болен и уже не владел своим сознанием…»
Маяковский ушел от Катаева в третьем часу ночи. Надевая пальто, он хрипло кашлял.
— А вы куда? — спросил Катаев почти с испугом.
— Домой, — ответил Маяковский.
— Вы совсем больны. У вас жар! Останьтесь, умоляю. Я устрою вас на диване.
— Не помещусь.
— Отрублю вам ноги, — попытался сострить Катаев.
— И укроете меня энциклопедическим словарем «Просвещение», а под голову положите юбилейный прибор вашего дяди-земца?.. Нет! Пойду лучше домой. На Гендриков.
— Кланяйтесь Брикам, — сказал тогда Катаев. — Попросите, чтобы Лиля Юрьевна заварила вам малины.
Нахмурившись, Маяковский ответил, что Брики в Лондоне.
— Что же вы один будете там делать?
— Искать котлеты. Пошарю в кухне. Мне там всегда оставляет котлеты наша рабыня. Люблю ночью холодные котлеты.
Катаев пишет, что в этот момент он почувствовал, как одиноко и плохо Маяковскому. Прощаясь, продолжает Катаев, он «поцеловал меня громадными губами оратора, плохо приспособленными для поцелуев, и сказал, впервые обращаясь ко мне на „ты“ — что показалось мне пугающие-странным, так как он никогда не был со мной на „ты“:
— Не грусти. До свидания, старик».
По воспоминаниям Полонский, Маяковский был в тот вечер груб, откровенно ревнив.
Ночью, проводив Яншина и Полонскую до Каланчевки, Маяковский отправился в Гендриков переулок. До утра он не спал, а утром на заказанной машине в половине девятого заехал за Полонской, чтобы отвезти ее на репетицию в театр.
По дороге он начал говорить о смерти, на что Полонская просила его оставить эти мысли. По ее словам, поэт ответил: «Глупости я бросил. Я понял, что не смогу этого сделать из-за матери. А больше до меня никому нет дела».
До театра заехали в комнату Маяковского на Лубянке. Началось очередное «выяснение отношений». Маяковский нервничал, требовал ясно и определенно ответить на все его вопросы, чтобы решить все раз и навсегда. Когда Полонская напомнила, что опаздывает на репетицию, Маяковский взорвался.
— Опять этот театр! Я ненавижу его, брось его к чертям! Я не могу так больше, я не пущу тебя на репетицию и вообще не выпущу из этой комнаты!
«Владимир Владимирович, — вспоминает о дальнейшем Полонская, — быстро заходил по комнате. Почти бегал. Требовал, чтоб я с этой же минуты осталась с ним здесь, в этой комнате. Ждать квартиры н