Катехон — страница 24 из 85

Шекспир жил еще в докофейный век. И Ньютон. Во времена битвы под Веной Ньютону уже было сорок лет. И его теория времени – а это была не его теория, это был сам дух европейского времени, уловленный математическим сачком его теории, – великое наступательное европейское время. Европа, особенно Англия, колониальная Англия, разливается по всему миру… Кофе только добирается до Англии, первые кофейни только-только открываются при жизни Ньютона, они еще дорогие, в них взимают деньги не только за кофе, но и за вход в заведение.

А вот Джамбаттиста Вико всего на каких-то двадцать лет младше Ньютона, но у него было совершенно другое ощущение времени. Он был итальянец, в Италию кофе проник и освоился гораздо раньше. Да и Италия была уже на излете, никуда не растекалась, не плыла, не колонизировала, не грабила, не просвещала. В 1725 году Вико пишет «Основания новой науки об общей природе наций». Там он обосновывает цикличность истории. Да, цикличность… Он чертит пальцем кружок на столе.

Лучше обратиться к музыке. У музыки более тонкая кожа.

Через сто лет после победы под Веной Моцарт пишет свое Rondo alla turca, «Турецкое рондо», ошибочно именуемое «Турецким маршем». Маршировать под такое, конечно, невозможно, даже туркам. Это рондо. Круговое движение.

Моцарт почувствовал. Что? Вместе с кофейными зернами в равномерное и прямолинейное европейское время вошло кружение. Европа, как легендарная Фула, попала в воронку, и время стало останавливаться и остывать.

Он замолчал. Они снова пили кофе. Появился новый звук, это подул ветер и на стол упал чинарный лист, прополз и замер.

Потом они долго и мучительно целовались. Стоит ли уточнять, какой вкус был у ее губ? Где-то шли троллейбусы, шло время.

Они стояли, выпав из времени, выпав из всего. Вкус кофе смешивался во рту с солоноватым привкусом. У него немного кровоточили десны.

Он составил диаграмму замедления большого европейского времени. С восемнадцатого века до дней сегодняшних.

Пики его замедления совпали с пиками потребления кофе.

«Всё равно неубедительно», – сказала она, освобождая губы.

Они будут идти мимо консерватории, из окон будет выплескиваться музыка. Вокалисты распевались, пианисты разыгрывались, шумели духовые. Ему показалось, что слышит «Турецкий марш»…

«А как же “Время, вперед!”» – сказала она. Не спросила, а именно сказала, глядя под ноги. Под ногами были сухие листья. Да, тоже чинарные. Вокруг было много чинар, стволы, чуть покачиваясь, приближались, застывали и отъезжали назад, за спину.

С конца 1920-х – как раз тогда, когда начинается ускорение большого советского времени, – кофе почти полностью исчезает. Его перестают закупать, экономят валюту. Буржуазные излишки, товарищи. Зачем советскому рабочему кофе?

В итоге… (хруст листьев под ногой). Исчезает ускоритель индивидуального времени… (снова хруст). Не единственный, но один из ускорителей. Кофе. Индивидуальное время замедляется. В него вводят еще несколько катехонов вроде всех этих собраний, стояний в очередях, дежурств. И происходит «Время, вперед!», резкий рывок большого времени. Всё это просчитывается математически.

Последнее он сказал не очень уверенно. Он еще ничего не просчитывал; так, наброски… Но она не заметила. Шла, глядя куда-то под ноги.

«А дальше?» – подняла глаза.

Они вышли на солнце, она слегка сощурилась.

«Но тут лиса бежала…» – вспомнил из мультика.

«А может, не бежала», – продолжила она оттуда же.

Сделали еще несколько шагов молча.

«Вот так и все твои теории… Ладно, говори уже. Чем там у тебя заканчивается?»

Не у меня, а у всех нас. С середины шестидесятых импорт кофе оживляется. Из стран третьего мира, наших всяких разных друзей. И бодрая планетарная поступь советского времени начинает затухать. Картина с мешками кофе под Веной, дубль два.

Помнишь, Высоцкий пел: «И тогда обиделось время, и застыли маятники времени…» Семьдесят третий год. Что? Год написания песни, семьдесят третий.

«Как-то всё у тебя в одну кучу. История, кофе, Моцарт, Высоцкий…»

Погладила его по голове.

А жизнь и есть куча. Большая-большая куча… Давай поженимся, закончил неожиданно для себя.

Ее пальцы остановились в его волосах. Она убрала руку и еще немного шла молча. Они подходили к скверу.

«Исключено, – услышал откуда-то издали ее голос. – Я уже говорила. Ты меня убьешь».

Вкус кофе во рту полностью исчез, было только кисло. Он слегка прикусил нижнюю губу.

Они шли по скверу, обошли памятник Амиру Тимуру. Памятник глядел на них неодобрительно.

Ленина на площади (в пятнадцати минутах отсюда) уже не было. Его тихо сняли и положили неподалеку, за забором возле Института геологии. Какое-то время из-за забора торчала бронзовая рука, указывая в небо. Потом увезли и тихо переплавили.

Говорили, что Амира Тимура отлили из расплавленного Ленина. Может быть. Здесь, в Туране, всё движется по кругу, даже кофе пить не нужно. Время вращается на месте, как одинокий суфий.

Пустоту на гранитном постаменте он зафиксировал, идя в библиотеку, без всякой печали. По-хорошему, человек, осиливший гегелевскую «Феноменологию духа», всё же заслуживал памятника. Хотя бы маленького. Манекена.

В газетах написали, что на месте Ленина будет поставлен памятник Свободе. Озодлик. В виде, разумеется, женщины. Тут же возникло предложение Ленина оставить, просто накинуть на него паранджу.

«А мне сквер нравится», – сказала она, когда они миновали бронзового всадника и его тяжелый взгляд.

«Слабая копия Абрамовского бульвара», – сказал он.

Он оставался в сердце самаркандцем. Ташкент казался ему слабой и размытой копией Самарканда.

«Почему ты меня никогда не возьмешь в Самарканд?»

Он пожал плечами. Под ногами снова хрустнуло.

Они шли и еще о чем-то говорили, но это уже не имело никакого отношения к кофе. Потом у него разболелась голова, они поссорились, пошел дождь, перешедший в ливень. В то время он всё еще был цветущим деревом.

77

Здесь нужно остановиться. У нас накопились звездочки, символы примечания. Да, можно было внизу страницы, но зачем. Низ страницы – это ее подземелье, граница Гутенберга (не немца-печатника, а немецкого еврея-сейсмолога), ад.

Сноска первая.

Турок и Славянин стоят на кухне, рассыпанные кофейные зерна, чернильное пятно за окном, ветер порывистый, шквальный. «Что вы создали своего? – говорит Славянин, глотая слюну. – Что-то одно, да, вы создали. А? Подсказать? Это ваше кружение, суфийское кружение на одном месте…»

Славянин ошибся.

Это кружение создали не турки; его создателем был великий Руми, родом из Средней Азии. То ли из Вахша, то ли из Балха. Как все незаурядные уроженцы этих краев, он покинет их. Его тело будет странствовать по земле, пешком и на осле; его дух будет странствовать по небу, поднимаясь и соскальзывая вниз и снова поднимаясь. Однажды, проходя по рынку, он остановится. Он услышал постукивание молоточков у золотых дел мастеров. Лицо Руми зажглось. Губы начали шевелиться, глаза наполнились небом. В стуке молоточков Руми услышал повторение имени бога; он распростер руки и закружился на месте. Базар, прилавки, небо, удивленные лица зевак – всё слилось в одну пеструю полосу. Потом возник свет.

Впрочем, и сами турки – точнее, их предки, огузы и туркмены, – тоже происходили из Средней Азии. И тоже бежали из нее. Такое это место, Туран.

«Абсолютное черное тело».

«Что?»

«Это такое физическое тело, которое способно поглощать все попадающие на него излучения. Да. Все излучения во всех диапазонах».

Чьи это голоса?

Возможно, Турка и Славянина. Возможно, Сожженного и одной из тех женщин, которые слушали его, иногда задавая серые, сбивчивые вопросы.

«А такое тело в природе существует?»

«Нет. Хотя, читал, что-то близкое создали, из углеродных нанотрубок… поглощает порядка девяноста девяти и девяти процентов».

Средняя Азия, Туран. Самый центр Евразии. Место, поглощающее всё. Любые формы исторического излучения, все прозрачные цветы культуры, все библиотеки… Всё с хрустом перемалывается в песок, песок – в пыль, пыль – в небытие.

«Свет внутри абсолютного черного тела невозможен. Но, нагреваясь, оно может само испускать излучение, иметь цвет. Ближайший аналог такого тела в Солнечной системе – само Солнце».

«Тогда всё понятно».

Где происходит этот разговор? На кухне – или. На улице, сквозь дождь и троллейбусную осень – или. В больнице – или. В больнице? (Зрачки чуть расширены, рот приоткрыт.) Да. Возможно… Переходим ко второй звездочке.

Та же кухня. Тот же Славянин возле рассыпанных по полу зерен кофе. Тот же Турок. Тот же дождь.

Голос Турка: «Ты ничего не понимаешь. Ты видишь только внешнее. Ты один раз побывал в Турции, окунулся в Мармара Денизи и думаешь, что познал Турцию».

Компьютерный голос: «Мармара Денизи – Мраморное море».

О пребывании Славянина в Турции ничего не известно.

В Стамбуле под именем Томаса Земана недолго был Сожженный. Жил в маленьком гостиничном номере, мало ел; пил кофе. Иногда выходил на улицу, щурясь от солнца и отбиваясь от торговцев. Был на Мраморном море и внимательно разглядывал волны. Чайки кричали над ним; гудела вода, заполняя уши.

Он медленно поплыл, стуча по воде ладонями. Поднимал и опускал руки и спрашивал себя, хотел бы жить в маленьком доме у моря… хотя бы в гостиничном номерке с запахом канализации из раковины? Возможно. Но тогда бы он был какое-то время счастлив; быть счастливым не входило в его планы.

Он родился в Средней Азии, Туране, абсолютно черном теле. Море там когда-то было, но высохло, выкипело, оставив на поверхности ядовитый пепел.

Он замахал руками и поплыл к берегу.

Возвращался он на пароме. Неподалеку сидела пара французских геев; тот, что младше, со скучающим ангельским лицом читал «Идиота». Чуть подальше помещалась толстая немка с красными, по самые плечи обгорелыми руками. Она грызла соленый арахис; щеки ее, тоже красные, шевелились. Двое русских туристов, весело матерясь, кормили чаек.