Катехон — страница 30 из 85

Эта боль присела на него еще в соборе. Там, возле Уты.

Боль шла из головы, облегала тело и возвращалась в голову. Он сделал движение руками, чтобы не упасть здесь, под аркой Юденгассе, Наумбург, Саксония-Анхальт. Чтобы не лежать на мостовой с нитью слюны на подбородке.

Фрау Фрау поблизости не было.

Нет, ничего страшного, господа. Он, как видите, продолжает стоять, только слегка покачнулся. Сейчас он подойдет к стене и прислонится, вот так…

А его женщина стояла за углом.

Она говорила с кем-то по-русски, по хэнди, поправляя прядь волос, мешавшую ей говорить. Что отвечали ей в хэнди, было не слышно.

«Нет, не помнит. – Она снова поправила волосы. – Но доктор Демир сказал…»

Это нужно перемотать быстрее: нельзя подслушивать чужие беседы. Делаем стоп. Ее губы замирают, на лице застывает маска озабоченности. Курсор движется немного вперед и останавливается. Губы снова приходят в движение:

«А как у вас в Самарканде?»

Нет. Еще рано, пусть она закончит весь разговор. Ее время, время ее разговоров, заботы, сухих и мокрых щек пока не наступило. Пусть потерпит. Пусть еще побудет безымянной, «фрау Фрау», «фрау Ничто».

Курсор останавливается. Изображение оживает: она кладет хэнди в сумку, выходит из-за угла. Юденгассе, Наумбург, 15:46. Он уже не стоит, прижавшись к стене; боль прошла, хоровод имен успел погаснуть.

Он видит, как она выходит из-за угла, поправляя сумку.

Между ними проезжает велосипедист с пакетом из супермаркета; единственное живое, подвижное пятно. Уезжает, позвякивая.

93

Шум дождя.

Шум дождя стоял в ушах, в голове: зрение же информировало, что вокруг всё сухо. Обоняние подтверждало это. Воздух был сухим и теплым.

Возможно, этот дождь (звук) проник из его поездки в Фульду. Тогда, он помнил, шел дождь; он был с черным зонтом, в сумке лежал кубок. Он дошел до Лёрерштрассе, так называлась улица, мокрая и тихая. Кубок к тому времени он успел выбросить в реку. С правой стороны стоял маленький памятник ей – его Мерге.

Маленький мокрый памятник.

Черная плоская голова без носа, глаз и губ.

In Erinnerung an Merga Bien und 270 weitere Opfer der Vervolgung von «Hexen» in Fulda.

Нужно перевести? «В память о Мерге Бин и 270 других жертвах преследования “ведьм” в Фульде».

Ведьмы взяты в политкорректные кавычки. Ниже сообщалось, что скульптура установлена по инициативе Interessengemeinschaft Löherstraße, VIII/2010. «Общества интересов Лёрерштрассе».

Местные жители решили почтить память своих ведьм (не забыть кавычки). Собрали средства и обратились к скульптору.

Потом этот памятник украдут. Как? Просто. Как обычно воруют небольшие памятники. Приехали ночью, когда местные жители, включая активистов «Общества интересов», делали баю-баюшки (как это по-немецки?). Подрезали металлические крепления и увезли. Утром жителей Лёрерштрассе приветствовал голый пьедестал. В сообщениях о краже указывался телефон полиции; скупщиков металла просили проявлять повышенную бдительность.

Через три года Мерга была найдена с повреждениями; скульптор три недели возился с ней. И вот радостный день. Мергу устанавливают на прежнем месте.

«Теперь произведение искусства крепко зацементировано, – сообщала местная пресса. – Активисты Лёрерштрассе уверены, что с новым креплением Мергу не так легко будет похитить: “Она еще переживет нас всех”».

94

Небо покрыла паутина. Пауком качалось солнце, перебирая нити облаков.

Они шли к вокзалу. Да, он уже принял лекарства. Чувствовал себя как их бедный, с коричневатым отливом «Ниче».

Откуда-то всё время слышались флейта и барабан: бум-бум. И голоса.

Фрау Фрау забеспокоилась.

Потом они появились: шли ровным, аккуратным строем. Черные, военного стиля рубашки. Черные, военного стиля штаны. Впереди широко шагал барабанщик, за ним рысил низкорослый флейтист. Несли какой-то лозунг; разглядеть сбоку было сложно.

Он перевел взгляд на фрау Фрау.

«Девятое мая», – сказала она.

Так вот почему кружили вокруг него имена там, на Юденгассе.

А эти красиво шагают. Ожившие скульптуры ненависти. Сытой ненависти.

«Подождем, пусть пройдут». – Фрау Фрау снова возникла рядом, потная и строгая.

«Почему?» – спросил он взглядом.

Она прицельно посмотрела на его лицо, и он понял.

Внешность. Das Aussehen.

Он забыл о своей самаркандской внешности.

95

Он как-то не думал о войне; не пускал ее из серого мозгового тумана в зону Брока, где рождались слова и мысли. Жить с войной в голове было тяжело и неудобно.

В их самаркандской квартире ненависти не было. Но война в ней была. Она была везде, как болезненная пыль, покрывавшая дерево, стекло, кожу. Она гнездилась в песнях. Она проникала в детские игры. Она лезла из газет и фильмов. Она приходила, болтаясь и побрякивая, на черном пиджаке дедушки. Пиджак снимался, вешался на стул и густо пах дедушкой. Дедушка мыл руки и садился за стол.

«Почему ты не погиб на войне?» – спросил он, сидя у него на коленях. Дедушка улыбнулся; впереди блестел золотой зуб.

«Тогда бы тебя не было».

Рядом со словом «война» зажигалась лампочка «немцы»; рядом с «немцы» зажигалась «война». И истошно мигала, пока не приходили другие, более спокойные слова и не заслоняли ее собой.

Немцы были людьми войны. Они стреляли. Они не говорили или плохо говорили по-русски. Если они говорили хорошо, то это были не настоящие немцы, а советские актеры, игравшие немцев.

Были еще какие-то немцы. Уже не те, настоящие. Они не стреляли, не кричали «Хенде хох!» и другие неприличные слова. Они тоже плохо говорили по-русски, но сами, а не с помощью актеров, и поэтому получалось несмешно.

Откуда взялись эти ненастоящие немцы, было так же непонятно, как и то, откуда берутся дети. Эти, другие немцы появлялись иногда в телевизоре. Они появлялись на площади Регистан, вылезая из нагретого автобуса «Интурист». На всякий случай он отходил от них подальше. И улыбался, тоже на всякий случай.

О том, что его кровь на двенадцать с половиной процентов состоит из одной с ними крови, он еще не знал. Одной крови с этими вылезавшими из автобуса людьми. Что двенадцатая с половиной часть его эритроцитов, лейкоцитов и тромбоцитов живет по своим немецким законам, федеральным и земельным. Не таким, как остальная его кровь.

Он взрослел и приобретал очертания взрослого мужчины. Он разобрался с немцами и войной. Увидев их на Регистане и в других местах, больше не отходил. Он глядел на них и слушал их шершавую речь. Просто смотрел и слушал.

Но голова его была еще наполнена войной. Бурно, с ливнями и грозами, протекало половое созревание. Это значило, что вскоре ему предстоит стать защитником родины. Когда зачернеют от волос его ноги и подмышки наполнятся горьким грибным запахом. Когда бритье из акта самопознания превратится в рутину. Тогда он станет им. Тем, кто может убивать и кого можно убивать.

К тому моменту, когда он был физиологически готов встать на защиту родины, родина стала течь и распадаться.

Но это было уже в Ташкенте. Поэтому отмотаем назад.

В школе они писали «Великая Отечественная война» сокращенно: «ВОВ». «Начало ВОВ». «Победа в ВОВ». «Участник ВОВ». Учителя запрещали: пишите полностью! Великая… Оте-чест-вен-ная… Доходило до скандалов.

Дедушка умер. Пиджак с наградами исчез в шкафах. Осталась шляпа, серая, твердая, но она была не нужна. Повертев, бросил ее на диван.

В слове «немец» было что-то серое и давящее. Как цемент. Это был его первый палиндром, «цемент – немец». Он увлекался палиндромами.

Война сидела у него в голове. Сидела и медленно росла, как опухоль. Он был облучен. Военными фильмами, песнями, плясками; черным пиджаком с наградами. И никто его не собирался от этого лечить. Слово «война» мигало и не гасло. Приходили другие слова и постепенно заслоняли его. А оно мигало где-то за ними, отбрасывая красноватые отблески на их затылки и уши.

96

Любезная и слинявшая куда-то Фрау зря боялась. До его неарийской внешности им не было дела; они были увлечены сами собой, своим шагом и свистом своей флейты.

Война была и у них в головах. Та же самая и совсем другая. Их война возникала из пустоты и сытости. Из невыносимой пустоты и невыносимой сытости. Тот гитлерюгенд пел: «Мы шагаем за фюрера, / Сквозь ночь и нужду, / Со знаменем юности, / За свободу и хлеб!» У этих, шедших чуть впереди, нужды не было: только пустая, громкая ночь. Хлеб у них был и свобода. Чего не хватало? Зрелищ. Зрелища, бои гладиаторов. Свезти всех «цветных» на стадионы, турок, арабов, всех; пусть рубятся друг с другом короткими мечами. А они будут кричать с трибун и махать оттопыренным пальцем. Разворачивать лозунги и играть на флейте, которую никто в этом визге не услышит.

Он вспомнил, как один раз в Дрездене шел по перекрытому центру, только закончился футбольный матч, возбужденная биомасса валила навстречу. Болельщики шли, продолжая что-то выкрикивать, глаза их были горячими и бессмысленными.

Но нет, не только зрелища… (Он уже почти догнал их, и бритые затылки качались перед его глазами.) В них еще марширует память. Горячая, гноящаяся память о поражении. О Восточной Пруссии. О Данциге, который они ни под какими пытками (так они думают) не назовут Гданьском. О тысяче других «о». Их лишили злой и гордой памяти, оставив взамен безвредный сахарок гуманизма и фигурку черного, с коричневатым отливом «Ниче» на площади.

Он разглядел, наконец, что они несли; это был не лозунг. Эта была карта Европы одна тысяча девятьсот тридцать девятого года. Они требовали, под звуки флейты и барабана, чтобы им вернули это прошлое, эту карту в масштабе один к чему-то там. Чтобы их засунули обратно туда, в пылающую матку истории.

97

И он запел.

«День Победы!.. Как он был от нас далек, как в костре потухшем таял уголек…»