Катехон — страница 36 из 85

Она дошла до унылой башни, в которой помещалось философское общежитие. Потом стояла в лифте, поднимавшем ее выше и выше, сквозь слои этажей.

Зашла к нему и села на кровать.

Казах улыбался во сне.

А он – резко поднял голову.

Она сидела над ним и тоже улыбалась: той, дневной улыбкой. Улыбкой вопроса о мясном павильоне.

«Как…» – начал он.

Она быстро поднесла к губам палец: «Тс-с…»

Казах зашевелился, сказал что-то и снова замер.

«Как ты сюда…» – Он снова попытался говорить, уже шепотом.

Она встала, прошлась по комнате. Подняла с пола его рубашку, повесила на стул. Он встал. Стоял в отвисших трениках и глядел на нее: всем телом.

Она помотала головой: нельзя. Легко освободилась из его сонных рук. «Череп», – сказала. И начертила что-то пальцем на его щеке. Поглядела в окно.

Он последовал за ее взглядом.

В окне темнел Вузгородок.

Обычно в окно был виден только его фрагмент с деревьями и крышами общаг-пятиэтажек; если высунуться и повертеть головой, можно было поймать еще улицу с троллейбусом, ходившим раз в вечность, и административную башню вдалеке.

Теперь в окно вошел весь Вузгородок с пятнами электрического света и темноты. Дорога, деревья, темнота, пустая остановка, свет. Кольцо троллейбусов, еще одна дорога в холодных фонарях. Общаги с желтыми и черными окнами. Главная площадь, пятно света, с матфаком, башней, Лениным и Дворцом культуры. Снова темнота, дома, деревья, спящие люди…

Вид в окне снова начал сужаться. Он даже слышал этот звук – звук сжимаемого пространства.

Когда его взгляд, вытолкнутый из окна, вернулся в комнату, ее в ней не было. Были окно, его кровать, кровать соседа с самим соседом и его казахской улыбкой. Он подошел к двери, задев ногой гантель, та тяжело откатилась в угол.

Яркий свет залил лицо; он зажмурился.

– Так вы не догадывались, что имели дело с суккубом? – Инквизитор стоял, сцепив пальцы и слегка наклонив голову.

– Нет. Она была реальна. Она была более реальна, чем я.

111

Не добившись признаний, его спустили в подвал. Узкое пространство было заполнено клетками, в них сидели, лаяли и смотрели на него собаки.

– Лабораторные, – сказал Турок. – Побудете здесь недолго. Несколько дней.

Лай и скулеж усилились.

– Это такая пытка? – спросил он.

– Их кормят, – сказал Турок, не расслышав вопроса. – Вам тоже будут спускать еду. Вначале загорится лампочка, вот эта, – показал, – потом еда.

Он чуть громче повторил про пытку.

– Почему? – Турок поднял брови. – Это терапия. Пытки запрещены… Вот ваша кровать.

Он сел и стал смотреть на Турка. Тот был в халате веселой расцветки.

– А если я признаюсь, меня снова переведут наверх?

Турок стоял перед ним, высокий и внимательный. Пахло собачиной.

– Господин Земан, мы стараемся создать вам лучшие условия. Лучшие условия для вашей памяти.

– Моя память, насколько я в курсе, не просила вас об этом.

– Чтобы вы могли все вспомнить и тем самым поспособствовать… – сказал Турок, выходя. Волной прокатился лай.

Он так и не расслышал, чему он должен был способствовать.

112

Дальше отрывок, который непонятно куда нужно вставить.

Славянин предложил условно назвать его «Из “Протоколов сиабских мудрецов”». Под этим названием он вошел в Final report (стоит гиперссылка, но она мертва).

Турок дописал особое мнение: в тех разговорах на берегу Сиаба это еще не могло обсуждаться. Скорее, уже в духовном училище. А река, упомянутая в отрывке, могла быть каналом Салар, недалеко от собора. (Турок писал это, вернувшись от зубного врача, в своем синем свитере, страдая от невозможности выпить горячий чай.)

113

«…И назвал бы “О трех искушениях Церкви”. Даже не Церкви, а ее богословия. Да: “О трех искушениях богословия”».

«“Церкви” – лучше».

Их было двое. Двое и река. Один говорил, другой возражал; река мутно отражала их и добавляла к их речам тот необходимый шелест, который означал, что в разговоре присутствует третий. И что этот третий есть сама природа в лице одной из четырех ее стихий.

«Хорошо, – отозвался первый голос. – “О трех искушениях Церкви”».

Дальше шел небольшой шум; неподалеку от богословов проехал грузовик.

«Едва Церковь возникла, – говорил первый, когда вернулась тишина, – она была уведена Духом в пустыню для искушения от дьявола».

«Знакомое начало».

«Да. Что есть Церковь? В “Откровении” она дана через образ: жена, облеченная в солнце. Так?»

«…Имела во чреве и кричала от мук рождения».

«Это и есть Ее образ. Церковь всегда в муках рождения. Она всегда рождает детей себе.

«И “кричит”?»

«А как иначе? Само имя Церкви по-гречески: “экклесия”, от “эккалэо” – “призывать, вызывать”. Как же это без крика? Как еще заставить людей дела побросать и собраться на молитву? Кричала».

Снова полутишина. Звук реки приблизился, стал почти осязаемым, холодным и влажным. Точно эти двое не сидели, сняв пыльную обувь, а стояли в ней. В неглубокой, почти нехолодной воде. И смотрели на небо, на воду, друг на друга.

«Хорошо, – сказал второй. – Но в “Откровении” говорится, что жена сама бежала в пустыню от дракона, который… В общем, не для искушения».

«Но это не противоречит. Если Христос был уведен духом в пустыню для трех искушений, то где противоречие, что и его Церковь тоже будет уведена в пустыню для того же?.. Что ты смеешься?»

«Ничего. Продолжай».

Маленький трактат о времени (2)

И когда шла Она по пустыне, настиг ее красный дракон, и подступил к Ней, и сказал: «Если Ты Церковь Божия, то ответь, каково отношение между лицами Троицы? Если они раздельны, то, значит, ты учишь о трех разных божествах, как это делают и язычники. Если же они едины, то для чего тогда учить о трех? Не логичнее ли учить об одном, едином Боге, а Христа считать просто человеком, пусть и весьма великим?»

Таково было первое искушение о Христе – искушение логикой.

Известно, сколько ересей и ложных ответов оно вызвало – едва не стоивших Церкви жизни. Сколько Вселенских соборов потребовалось, чтобы найти этой логике противоядие. Чтобы указать пределы этой логике, светлой человеческой логике, за пределами которой движутся бескрайние волны еще более светлой, божественной.

Искушения логикой, впрочем, не прекратились и длились до конца восемнадцатого века. Сам же лукавый дух говорит о себе в «Божественной комедии», часть «Ад», песнь двадцать седьмая: Tu non pensavi ch’io löico fossi! – «Ты не думал, что я логик!»

А что было в конце восемнадцатого века?

Чей это был вопрос? Второго? Или это первый задал его – самому себе, земле, на которой сидел, реке, дереву? Или это река пустила со дна серебристый пузырь сомнения?

В конце восемнадцатого века красный дракон снова спустился на землю. Или поднялся, что в случае его личного, драконьего пространства было одним и тем же.

Он собрался сбить своим огненным крылом часть звезд с неба, но отчего-то передумал; он решил заняться людьми. Результатом этих занятий стала революция во Франции, которую назовут «Великой» (дракон будет доволен этим). Церкви и монастыри будут грабиться и сжигаться; будет установлен культ Разума и праздник в честь него (богиню Разума изображала хорошенькая актриса) и культ Верховного существа… Красный дракон одобрит и это; под именем Разума и Верховного существа поклонялись ему, его пылающей чешуе и изумрудным глазам.

А Церковь сидела, как прежде, в пустыне и пребывала в муках рождения. И Господь укрывал и питал ее, осунувшуюся, из своих надмирных ладоней.

Красный дракон подполз к ней и расположился на пригреве; ему, по некоторым уважительным причинам, всегда было холодно.

Вопрос он заготовил заранее; можно сказать, этот вопрос уже лежал, как жемчужина с ядом, под его раздвоенным языком. Ознакомившись, легким броском, с писаниями просвещенных мужей того времени, он уяснил, что искушение логикой на богословие уже почти не действует. Особенно остроумным показался ему ответ некоего Иммануила из прусского Кенигсберга по фамилии Кант. Сей ученый муж прежде всего показал, что ни одна из важных богословских истин не может быть доказана логически; следовательно, утверждал он, эти истины могут быть обоснованы не логикой и разумом, но только одною верой… Тут бы сему славному мужу Иммануилу остановиться и замолкнуть в солнечной тишине того, что превосходит его разум. Но он, восседая верхом на оседланном и усмиренном, как ему мнилось, разуме, ринулся дальше. И на месте сокрушенных логических аргументов возвел новые, этические. Доказать бытие Божие логически невозможно, равно как и существование души, учил он. Но сие возможно этически – здесь он, вероятно, поднимал свой перст с аккуратно подстриженным ноготком. Итак, вера обосновывается этикой… Но чем же обосновывается сама этика? Откуда она берется? В этом пункте перст уже победоносно не вздымался. «Душа… Природа человека… Человеческая душа…» – невнятно раздавалось из Кенигсберга. Ах, душа? Отдельная, препарированная, никак не связанная со своим Творцом душа? «Вы, профессор, воля ваша, что-то нескладное придумали». Так он и сказал ему тогда за завтраком, специально даже побывал в этом Кенигсберге. У старика аж глаза побелели, понял, кто напротив него отварную телятину уплетает. Кстати, и городком этим стоило бы заняться. Но не в этот его визит; пусть пока постоит.

Но мысль была подана неплохая. Построить на месте обветшавшей логики, с которой богословие научилось худо-бедно справляться, новые осадные орудия в виде науки о душе.

Так возникло второе искушение, которому красный дракон подверг Жену, скрывавшуюся в пустыне. Искушение психологией.

«Я психоло́г… о вот наука!..» Да, так он проговаривается о себе в пушкинской «Сцене из Фауста».

«О вот наука!»

Эта наука о душе, душе-объекте, которую можно препарировать, как лягушку, существовала, конечно, и раньше. Но всегда где-то в стороне, в каком-то текучем, неустойчивом состоянии. Теперь же она отлилась в живые восковые фигуры немецких профессоров. (Следуют портреты.) Она стала ходить, садиться, экспериментировать, писать научные и популярные труды о себе… Но всё это немного после.