На Боткино, впрочем, стоял свой тихий кладбищенский гул. Звуки шли из маленького храма и небольшой часовни, где спокойно, по-хозяйски, отпевали новоприбывших. Звуки издавали упитанные вороны и голуби, столовавшиеся на могилах остатками поминок. Звуки издавали посетители, особенно во время похорон; некоторые от горя и растерянности начинали говорить слишком громко; раздавались и другие неизбежные для похорон звуки: засыпаемой земли, чьих-то сморканий и сиплой трубы – на ней играл музыкант в мятых брюках. Еще были бомжи, ночевавшие в склепах. Днем они стояли перед воротами, рядом с торговцами цветами, венками и прочим поминальным ширпотребом, либо бродили по аллеям и настойчиво просили милостыню.
Да, он забыл сказать о базарчике: перед воротами Боткина расположился свой маленький Алайский, иногда даже более шумный, особенно когда в мастерской по изготовлению надгробий начинала визжать шлифовальная машина. Или в другой, «Элитные гробы недорого», разгорался нешуточный торг.
И на самом кладбище тоже шла своя торговля. В отличие от Алайского, торговали тут только одним товаром: вечностью. Хотя хоронили мало, в основном дохоранивали. Но и этот тихий и мрачный бизнес был довольно прибыльным.
Так он проучился год здесь, окончательно пережив конец истории. Дальше истории уже не было, были нагретые солнцем надгробья, деревья и небо. Самый спокойный, самый черный год его жизни. Год черного, спокойного траура; темных одежд, автобусов с черной полосой, въезжавших в металлические ворота (еще один звук). Да и сам год был годом Черной Курицы. Нет, он больше не верил в весь этот китайский астрологический зверинец. Но сказку «Черная курица» помнил. «Черная курица, или Подземные жители». Так он прожил год среди здешних подземных жителей. А потом ушел.
Теперь (пожалуйста, крупным планом) он сидит в зале эрфуртской ратуши, рядом с ним женщина с сумкой в руках, а в зал вводят экскурсантов. «I got you babe», поет у кого-то из штанов, «I got you babe»…
Итак, они входили в зал. Задирали головы и оглядывали потолок. Потолок был действительно великолепен.
Первым вошел экскурсовод с тонкими, как у кузнечика, ногами.
Сожженный смотрел на них и ожидал, что сейчас их выгонят. Всё-таки суд. Или нет? За столом, накрытым парчой, сидит Инквизитор; у него спокойное, немного уставшее лицо. Рядом еще двое в штатском; перекладывают бумаги и беседуют. Судя по отсутствию пустых мест за столом, все в сборе. Вот один в штатском пробует микрофоны (зажигается и гаснет красный огонек), хотя акустика в зале и так отличная.
Да, эту экскурсию (он вспомнил) он придумал сам. Когда лежал в собачьем подвале, натянув на голову одеяло. Но придумал ее (как теперь вспоминает) – по-другому… Экскурсантами должны были быть те, о ком он думал в те подвальные дни. Да, он лежал под одеялом и видел, как они заходят в зал суда, один за другим. Вначале его родители (мать постарела, но держится молодцом), потом его любовь с ведром и шваброй, потом постаревшая, ярко накрашенная соседская девочка, ужаленная скорпионом… Доктор Фауст, о чем-то беседующий с Лютером… Потом… А экскурсоводом должен был быть он сам. А не этот на длинных кузнечьих лапках; кажется, сейчас оттолкнется и окажется на этом роскошном потолке. И замрет, темнея агатовым глазом.
– Так, все зашли?
Да, все. Обычные самаркандцы, каким-то туристическим ветром сюда задутые. Этих людей он до сих пор не знал. Их не было в его пространстве, в сферическом поле его головы. Как будто кто-то пиратским способом подсоединился туда и набросал цифрового мусора. Но это был не мусор, это были живые люди, с мыслями и инстинктами. Это были самаркандцы, которых он просто не знал. Они глядели на картины, потолок, кто-то уже снимал… Люди за парчовым столом продолжали шуршать бумагами. Инквизитор обменялся с экскурсоводом взглядом.
– Все зашли? – снова спросил экскурсовод. – Итак, мы находимся в главном зале эрфуртской ратуши, в зале для торжеств.
И снова слегка присел. Точно, сейчас подпрыгнет. Тяжело жить с такими беспокойными ногами.
– Обратите внимание на стены. На них изображена вся история Эрфурта.
Экскурсанты послушно перевели взгляд на стены.
– Вот святой Бонифаций… нет, это не женщина, это просто такой костюм, ряса.
«Халат», – подсказывает кто-то.
– Да… христианский халат. Он срубил дуб. Бонифаций…
Начинается фотосессия. Кто-то, обнявшись, делает селфи. Словно всю жизнь мечтал сняться на фоне святого Бонифация и срубленного им дуба.
– Видите пень? Он срубил дуб, которому поклонялись язычники. Это понятно?
«Понятно… У нас тоже рубят. На стол-стул. На дрова. Шашлык готовить надо… Жалко рубить природу, а что делать…»
«Не, сейчас так уже не рубят. Сейчас штрафы…»
«Тоже рубят. Только теперь надо с мозгами…»
На фоне святого Бонифация, стоящего рядом с огромным, как пивная бочка, пнем, возникает дискуссия. Кто-то – за деревья и экологию, кто-то – за развитие шашлычного бизнеса, а экология пусть немного потерпит.
Экскурсовод, подергав ногами, призывает всех к тишине.
– А это, на коне, святой Мартин Турский… А этот голый человек… Пожалуйста, тише! Этот голый человек внизу – нищий. Святой Мартин раздевается, снимает с себя плащ и отдает ему.
«Лучше б сто грамм ему налил!» – предлагает кто-то.
– А вот рядом со святым Мартином, на лошади, святая Елизавета Тюрингская… – экскурсовод гневно откашливается. – Она известна тем, что…
«Это его жена?»
– Нет… Она была женой Людвига Тюрингского.
«А почему без мужа… а с этим, который раздевается…»
– Не раздевается, просто снимает плащ. Они рядом, потому что они святые покровители Тюрингии. Эрфурт – в Тюрингии.
«Понятно… Покровители… А это кто? Их дети?»
Экскурсовод возводит агатовые глаза к потолку, потом глядит на парчовый стол. Инквизитор пожимает плечами.
– Это не их дети, – говорит экскурсовод. – У них не могло быть детей…
«Бесплодие?.. Да какая тогда медицина была… Сейчас она тоже не всё может. У меня соседи, например, – можно скажу?.. Интересно будет. У меня соседи, он, значит, в налоговой работал…»
– У них не могло быть детей, они жили в разное время! – говорит экскурсовод. – В разные эпохи. А это другие дети, не их. Это детский крестовый поход, и прошу не перебивать. А то не успеем на обед.
Аргумент с обедом действует, экскурсанты послушно замолкают. Смотрят на детей, идущих в Иерусалим; вдали – сам Иерусалим с минаретами и золотым куполом.
«Можно спрошу? – тянется рука. – А у них самих дети были?»
– У Елизаветы были. Трое детей…
«А почему их тут не нарисовали?..»
«Э, потом спросишь, за обедом…»
«Нет, я просто не понимаю. Святая – это я понимаю. Но почему рядом другой мужчина, не муж… какие-то другие дети, а не которых она своей грудью воспитала? Я просто правды хочу, раз сюда приехал. Если она святая, уважаемая женщина, на лошади ездит – надо было мужа рядом на коне, вот муж, вот дети столько-то, вот родственники их поздравляют…»
Сожженный прикрывает глаза. Как он соскучился по Самарканду, думает он. Как он соскучился по этому городу, по его солнечным людям. По этим лепешечникам и водителям автобусов, участковым, врачам. Как он устал без них в этом царстве чистого и дистиллированного разума. Как он соскучился по своему пространству, из которого его выманили зеркалами и игрушками…
Он приоткрывает глаза и спрашивает у женщины, нет ли у нее таблетки от головы. Женщина кивает и лезет в сумку.
Он глотает, быстро запивает, прикрывает глаза. Облако, подсвеченное серыми лучами, течет мимо него, сквозь него, принимая его форму. Осаждается мелкозернистой влагой. «Как в плохом фильме», – думает он. И пытается вслушаться в речь экскурсовода.
– А здесь мы видим его снова в Самарканде.
Он не открывает глаза, но чувствует их кивки. Движение воздуха, производимое головами, доходит до него. На заднем плане минареты и глянцевый купол Гур-Эмира.
– Мы видим, как он снимает с себя плащ… Нет, он не собирается отдавать его нищему. Просто он снова вернулся из Ташкента, открыл дверь и снимает с себя плащ. Снимает, цепляет его на обвешанный родительской одеждой крючок, плащ падает в темноту. Нагнувшись, он поднимает его. Тысяча девятьсот девяносто девятый год.
Да, он помнит это. Экскурсанты расходятся по залу, кто-то начинает месить тесто, кто-то выкатывает тележку с луком, кто-то стоит на остановке и ждет автобус. Он снова в Самарканде. Добро пожаловать, хуш келибсиз, хуш омадед[19].
– Обратите внимание, как повернута его голова. Он видит две нью-йоркские башни.
Никто не задает вопросов. Все заняты своим делом. Рождениями, свадьбами, смертями и монтажной пеной для заполнения пустот между ними. Экскурсовод давно ужался в закадровый голос.
Нью-йоркские башни. Да, они изображены здесь, рядом с минаретами и куполами. Странное сочетание. Но такова была его жизнь. 1999 год, странная жизнь.
Он работал экскурсоводом и неплохо зарабатывал. Копил на операцию. Улучшил английский. Нашел на балконе пыльный учебник немецкого, протер губкой.
Серый ангел философии еще сидел в нем. На стене он изображен стоящим слева, полупрозрачный ангел. В действительности он был внутри его, этот ангел. Он и сейчас внутри, тихий, с детско-старческим лицом. Когда его будут сжигать, он, вероятно, вылетит из него и полетит над черепичными крышами Эрфурта, ища себе новое гнездо.
Но главное – его открытие. Создание двойников, тройников, четверников… Прежде, как господа экскурсанты уже знают, ему были надобны для этого женщины. Не всякие, только те, кто требовал принести им череп. Для чего он был им нужен? Может, из любопытства. Ничего так не разжигает их любопытства, как секс, кулинария и смерть. Только такие женщины были способны довести его мозг до нужного состояния. Когда он наливался кровью и разбухал, с треском ломая хрупкую архитектуру черепа.