Катехон — страница 67 из 85

Тихий дом с виноградником, где они жили, – не спасал. И собаки не спасали. Она возненавидела собак, даже сама испугалась этого. Потом просто перестала их замечать. Перестала накладывать еды в плошки. Кормил их Сожженный.

И Сожженный – Сожженный не спасал. Хотел, наверное. И не мог. Жил внутри своей боли, внутри своей головы. Пил таблетки. Тихо обнимал ее.

Она сходила в парикмахерскую. Подмела виноградные листья во дворе. Заставила себя погладить собак. Долго стояла, глядя на подметенную землю.

Вечером приготовила плов. Она научилась его готовить здесь, в этом городе. Сожженный был так поражен ее кулинарным порывом, что даже хвалил. Хотя плов, конечно, немного перестоял; она человек объективный. Теперь переходим к главному.

За ужином, когда Сожженный разломал лепешку, она сказала, что больше здесь не может. Да, совсем. Она должна вернуться в Германию. «На родину», – добавила зачем-то. Вместе с ним. Что он так на нее смотрит? Вместе (кивок). С ним (еще кивок).

Сожженный поглядел на чашку и сказал:

– Нет.

– Ты же тоже задыхаешься здесь, – то ли спросила, то ли просто сказала.

Сожженный молчал.

– Тебе нужна нормальная медицина. – Она заранее подготовила аргументы. – Там твою опухоль, наконец, вылечат… Ты это понимаешь?

Он понимал. В чем проблема?

Проблемой был он сам. Одной угловатой, темноглазой проблемой, сидящей напротив. Молчаливо разглядывающей чашку.

Он, оказывается, не может оставить родителей. Примерный сын.

Как он заботился о родителях, она знала. Он мог (не хотела говорить, теперь скажет) подолгу им не звонить. Нет, когда напоминала, послушно звонил. Но только когда напоминала. Молчал, слушал трубку. Мать говорила с ним о его болезни, давала советы. Отец говорил о его работе, туристах и тоже что-то предлагал и объяснял. Сожженный молчал. В конце разговора обещал звонить чаще, заходить чаще, и… смотрите выше.

Сожженный медленно вертел чашку. Пытался объяснить ей (или себе), почему не может уехать. Понес, наконец, какую-то тяжелую чушь. Что хочет уйти в пустыню, построить там, в пустыне, дом, а она будет приезжать к нему…

Тут она уже устала бороться с улыбкой, чуть не рассмеялась.

Потом был еще разговор. И разговор с его родителями. Они, конечно, ее поддержали. Хотя выглядели растерянными.

«Хорошо», – сказал Сожженный на обратном пути от них.

На следующий день снова сказал, что никуда не поедет. В этот день шел дождь. А она работала, у нее снова началась работа, переводы, другая, почти забытая жизнь.

Надо было кормить себя, кормить Сожженного, экскурсий становилось всё меньше. Не сезон, но главное – его боли. Про лекарства она даже не говорит. В аптеке (неподалеку, может показать на карте) она уже была своим человеком.

Итак, в тот день шел дождь, а Сожженный снова сказал «нет».

– Нет… – и поглядел на нее.

Хорошо, она поедет без него. Пусть он остается здесь, со своей опухолью и родителями. Пусть уходит в пустыню, орошает и выращивает в ней свои катехоны. А она начнет складывать вещи, да, сейчас и начнет. Где ее чемодан?

54

Перед отъездом они сходили на Сиабский базар.

Он не хотел идти. Она хотела.

Для него Сиабский базар был местом работы. Водил сюда туристов. Все экскурсоводы водят сюда туристов. Называл его «Сиёб-базар», как все самаркандцы. «Сиа-а-абский базар», – передразнивал ее.

А она… нет, не смущалась, но лучше будет говорить «Сиабский базар». Она неместная. И никогда местной не станет. Теперь уже точно.

Она всё-таки убедила его уехать с ней.

Он сам понимал, что здесь, в этом прекрасном и древнем городе, его ожидает только одно. Растянутая на несколько серий смерть. Отрезание по кусочкам головного мозга. Потеря памяти, темнота, черный экран.

«Помнишь, ты рассказывал про Афрасиаба? Кто он тут был… основатель города?»

Когда она задала этот вопрос?

Может, в тот дождливый день, когда ей удалось его убедить. Может, в другой.

Сожженный тогда что-то ответил. Кажется, что Афрасиаб не был основателем. Или был. Был, не был. Какое это теперь имеет значение, когда они уезжают отсюда?

«Имеет», – сказала она и погладила его по голове.

Нет, когда же был этот разговор? Ну, память, поднатужься. Роди что-нибудь.

Так. Еще раз, с этого момента. «Имеет», – сказала она. Дальше?

«Помнишь, ты говорил, что этот Афрасиаб, – сняла ладонь с его головы, – так хотел могущества, что готов был отдать душу этому… как его?»

Сожженный назвал имя. Имя злого духа, местного Мефистофеля.

Тот пришел к Афрасиабу; злые духи всегда приходят, когда их приглашают. Пришел, снял калоши, присел к столу. Поговорили. Недолго: дух торопился, да и у Афрасиаба были дела. Во время трапезы Афрасиаб кратко изложил суть дела; впрочем, дух уже из каких-то своих источников всё знал. Встав из-за стола, поцеловал Афрасиаба поочередно в левое и правое плечо, после чего оттуда выросло по змее. Афрасиаб, конечно, испытал стресс, особенно когда змеи начали шипеть и разевать пасти. Но злой дух заверил: змеи нужны для достижения того самого могущества, по поводу которого Афрасиаб к нему обращался. Проинструктировал, как ухаживать за ними. Кормить головным мозгом, желательно мозгом юношей, еще не горьким от мудрости. Такой рацион, ничего не поделаешь. Иначе они съедят твой собственный мозг.

…Они шли по Сиабскому базару.

Описывать его бессмысленно; лучше загрузить несколько фотографий. Вот. И вот… Мясной ряд. Ряды сухофруктов, Сожженный, как всегда, прикрывает лицо от камеры. Лепешечный ряд. Селфи на фоне лепешек. Да, немного поправилась после всех этих… Щеки как у хомяка, согласна.

– Ты перепутала, – говорит Сожженный.

Он уже не прикрывает лицо, она убрала свой хэнди.

– Что? – спрашивает она.

– Змеи выросли не у Афрасиаба, а у другого царя, Заххака.

– Ты же сам говорил, что у Афрасиаба. Когда мы еще с тобой на городище Афрасиаб ходили и ты мне о нем рассказывал. И про змей. Вспомни.

Сожженный уперся. Змеи росли у царя Заххака. А Заххак, хотя и приходился Афрасиабу родней, правил не здесь, а в Вавилоне.

– А у Афрасиаба не росли?

– Хай, может, и у него росли, – миролюбиво кивает Сожженный.

Росли, но не сильно заметно. Или заметно, но… Ну растут у царя змеи, на то он и царь. Кормить своим мозгом власть – что тут такого… Дело обычное.

Интересно, а кого кормит своим мозгом Сожженный? Кому отдает его по кусочку?

Они снова забрели в ряд сухофруктов.

Она смотрит на Сожженного. На сухофрукты. На Сожженного.

Он кажется каким-то маленьким на этом базаре. Маленьким и высушенным, как эта курага, к которой она сейчас присмотрелась. Нет, она не собирается везти с собой в Германию курагу, они не сразу поедут в Германию. Просто наесться перед дорогой. Этой кураги, этого чернослива, этой белой халвы, солнца и пыли.

– Чанд пуль?[30] – спрашивает у продавца Сожженный.

Торгуется он без артистизма, не то что другие мужчины рядом. И весь какой-то напряженный. Протягивает руку к кураге, рукав сдвигается, тонкое запястье.

В Германии она с ним еще намучается. Для чего тогда уговаривала? И оставался бы здесь. Кормил своим мозгом Афрасиаба. А может, он сам – Афрасиаб? Какая-нибудь его разновидность. Представила голого Сожженного: голова, змеи из плеч… Что она вообще о нем знает?

Ничего. Кроме того, что он почти три года уже является ее мужем.

Вчера случайно узнала, что он год служил в армии. Не от него, от тещи. А он молчал. «А зачем?» – его ответ, когда она спросила, почему не говорил.

Они уже купили курагу. Купили колотый грецкий орех. В Германии, конечно, есть грецкий орех. И в Батуми, куда они планируют поехать сначала, грецкий орех есть.

Она смотрит на плечи Сожженного.

Нет, никаких змей, обычные плечи. Но всё равно страшно. Почему?

55

Самарканд как будто не отпускал его.

Сожженный лежал в темной комнате с полотенцем на лице. Говорил, так ему легче, и пытался улыбаться. Еще он говорил: бедный Фридрих. Она переспрашивала взглядом, хотя в темноте он не мог видеть ее взгляд, вообще не мог видеть с этим полотенцем на лице. Но как-то понимал. Понимал ее молчаливые вопросы. Даже лучше, чем когда она задавала их вслух.

– Ницше…

Она снова послала ему молчаливый вопрос.

Он поправлял полотенце.

У Ницше тоже были такие боли. Тоже кормил своих змей кусочками своего мозга.

Она слышит его голос из-под полотенца.

Голос продолжает: «Но ему было тяжелее. У него не было Бога. Он потерял своего детского Бога, а взрослого так и не нашел».

– Ему было тяжелее, потому что у него был сифилис. – Она где-то читала.

– А у меня была армия, – говорит Сожженный.

Когда он говорит, полотенце на его лице шевелится.

У Ницше тоже, правда, была армия. И тоже недолго, всего год.

– Почему тоже? – спрашивает она. Вслух? Молча? Неважно.

Полотенце на Сожженном не шевелится. Он молчит.

Боль Сожженного постепенно просачивается в нее. Почему-то не в голову, а в грудь, в сердце.

– Ты никогда не рассказывал мне об армии, – говорит она и трет грудь.

– Я ничего не помню. Эту часть моей памяти съели змеи.

Она наклоняется к его полотенцу. Ее лицо зависает в темноте над ним.

– Ты не помнишь эту казарму, длинную, как вечность… всю в двухъярусных нарах? – Она слушает слова, которые говорит ее лицо. Почему-то не удивляется им. Хотя это не ее слова. Это слова ее голоса, ее губ, ее лица. Но не ее.

– Нет, не помню, – отвечает его голос. – Я даже не помню, какими они были тяжелыми, из какого-то каменного дерева. Каждую субботу прапор кричал: «Пожарная тревога!» Это была его игра, его развлечение. «Пожарная тревога!» Это значило, что все эти бесконечные нары надо было быстро вынести во двор. И мыть, драить порошком. Но это я совершенно не помню. Даже запах этого порошка исчез из памяти. А казалось, въелся в мозг навсегда. И еще запах хлорки, надышался ей на всю жизнь.