Рядом кто-то читал вслух по потрепанной книжке, он прислушался.
Како не имам плакатися, егда помышляю смерть, видех бо во гробе лежаща брата моего, безславна и безобразна? Что убо чаю, и на что надеюся?
Из покаянного канона, он потом сам будет читать его десятки раз. И вспоминать тот жаркий день и холодный зал, и запах, и стук печатной машинки. И лежащу сестру его, безславну и безобразну…
В армии он несколько раз терял сознание. Сам. Самостоятельно. От головной боли.
Иногда ему помогали. Помогали испытать боль, помогали потерять сознание. Он был духом. Когда он произнес это слово, она не поняла. Она думала, это философское… Да, отчасти философское. Дух и материя. Только в армии, где всё наоборот, где философия-наоборот, «дух» – это именно материя. Самая низшая материя. Худ как дух. (Палиндром, придуманный во время одного из нарядов…) Но чаще терял сознание сам.
Похолодевшего, с болтавшимися ногами, его поднимали и возвращали обратно, в бытие, в казарму, в наряды. Потом пару раз это было в госпитале, куда он прибился медбратом. Здесь на его обмороки наконец обратили внимание.
Было обследование. Его голову изучали и признали негодной для армии. Он получил серую книжку. Негоден к строевой в мирное время. Годен к нестроевой в военное время. И отпустили обратно в Самарканд.
Мать была напугана и довольна. Отец курил на балконе.
А он жил дальше.
В его голову въехала смерть. Маленькая, как гомункул, она долго топталась на пороге, косолапо вытирая ботинки. Долго возилась с ключами. Потом вошла, постояла где-то в затылке, нащупала в потемках крючок и повесила на него пальто.
После армии он валялся целыми днями на незаправленной постели. Курил. Думал. Читал книги по психиатрии и по Самарканду.
Книги по психиатрии мать вскоре забрала, ей нужно было их возвращать. Он неохотно отдал. Мать сложила книги в ту же авоську, в которой их принесла.
А книги по Самарканду отец оставил, это были его книги. Отец решил: если сын не стал солдатом, он станет экскурсоводом. Полюбит этот город, женится, пустит корни. Посадит дерево перед подъездом. Будет искать камень для засолки капусты. Так, наверное, считал отец. И был по-своему прав. Сумрачной правотой родительской любви.
Сожженный, как известно, сбежал из всего этого в философию.
Стал учиться на философском факультете, который не любил, и жить в Ташкенте, который не любил. Полюбил женщину, которую тоже не любил по-настоящему, не умел, не мог, до саморастворения, до самопотери. Любил только тем, что было в его тесном черепе (и в тесных трусах). Сердце в этом процессе не участвовало. Была еще одна женщина, и еще. Он искал и экспериментировал. Что стало потом с этими женщинами, прошедшими через анатомический театр его любви, он не знал. Иногда ему казалось, что он убил их. Уничтожил укусом своей нежности.
Снова замаячил Самарканд.
Экскурсии, родители, дом номер пять напротив Регистана, темнота, смерть.
Он бросил философию, как бросал ужаленных им женщин. И бежал в церковь. Как в тот летний день после судмедэкспертизы. Церковь успокаивала его мозг, смиряла «темное восстание плоти». Оживляла сердце. Сердце начинало думать. Как учил Эмпедокл, «мысль – не что иное, как омывающая сердце кровь».
И снова всё кончилось Самаркандом.
Нет, он не ушел из церкви. Да и философию он бросил не полностью. Иногда навещал ее, как это делают некоторые мужчины, продолжающие держать бывших жен в своем мысленном гареме. Но философия питала ум, а не желудок. Сидеть на шее родителей он не мог, особенно когда началась вся эта пестрая карусель с операциями, лечениями, облучениями. С килограммами лекарств, которые он послушно, с молчаливой злобой глотал.
Он водил экскурсии по Самарканду, по другим городам. Выучился немецкому. Выучился худо-бедно водить машину. Выучился любить это пространство. Пустоту неба и пустоту соленой сухой земли, две пустоты, которыми так богат Узбекистан. Хотя он, Узбекистан, бывал разным. В Ферганской долине пространство было густо наполнено садами, машинами, виноградниками, детьми. Но в Долину его заносило редко.
Невидимые змеи продолжали поедать его мозг. Всё чаще вспышки головной боли удерживали его дома, приходилось отменять экскурсии, извиняться, мычать в трубку. Его ценили, прощали, звонили снова. Иногда его подменял отец. Долго так продолжаться не могло, конкуренция росла, в городе более ста пятидесяти экскурсоводов, только официально.
И тогда он встретил ее.
Пошлая, тысячи раз использованная фраза. «И тогда он встретил ее».
Вот и хорошо, здесь должна торчать именно такая, пошлая фраза, простая, как забитый в стенку гвоздь. Как висящая на нем какая-нибудь тошнотворно известная, тысячи раз репродуцированная картина. И (удар) тогда (удар) он встретил ее (удар, удар, удар!). А она, Анна, – его.
Кстати, о картине на гвозде.
Нет, конечно, это был не «Урок анатомии доктора Тульпа». Хотя во внешности Сожженного было что-то и от доктора Тульпа (особенно когда ненадолго отпустил бородку), и от этого несчастного Адриана Адрианзона по прозвищу Малыш (особенно когда спал голым).
И не «Сад любви», хотя в ней, Анне, как уже говорилось, было что-то от всех этих светлых и пышных женщин.
Это была, как многие, наверное, догадались, «Шоколадница» Лиотара.
Но о ней в другой раз. Сейчас нужно заниматься сборами. Они уезжают, на сборы и оформление бумаг уходит много времени. Да, да, да: они уезжают.
Последние их три дня в Самарканде. Даже меньше, чем три дня.
Утром они вернулись из Ташкента. Ездили туда за какими-то документами. Почему вдвоем, она не помнит (документами мужественно занимался Сожженный). Сожженный… конечно, тоже не помнит. Он вообще такие вещи забывал сразу. Змеи делали свое дело.
У него, как обычно, болела голова. В поезде проглотил таблетку, запил из пластиковой бутыли.
– Как сердце? – посмотрел на нее.
У нее ныло сердце, уже несколько дней. Поезд шел быстро и мягко, «Афрасиаб». И здесь – Афрасиаб… Проезжали какие-то невысокие горы.
– Ворота Тимура. – Сожженный ткнул в окно.
Что-то стал говорить о них, наверное, интересное… Она не слушала.
Он уже ей их показывал. И вообще, она устала. От этих Ворот Тимура, от поезда, от этих людей. Хотя Ворота (две горы, узкая долина между ними) были даже красивыми. И поезд – удобным, и люди вполне такими дружелюбными. Ну просто устала. От этой красоты, от удобства, дружелюбия. От этого воздуха, воды, деревьев, проскакивавших мимо…
Она прислушалась. Сожженный что-то тихо рассказывал в стекло. От Тимура он, кажется, успел перейти к Фульскому королю, правителю плавающего острова.
– А во дворце Фульского короля был анатомический театр? – Она снова использовала свое умение задавать подходящие вопросы не слушая. И снова попала в точку. Сожженный кивнул:
– Конечно. И находился он в тронном зале.
Провезли каталку, блинчики с творогом. Сожженный спросил ее взглядом, она помотала головой. Накапала корвалола и стала смотреть в окно. Снова равнины.
Страшно захотелось уехавших блинчиков, чуть слюной не подавилась… Даже думала послать Сожженного в погоню. Самой стало смешно.
Сожженный сказал, что сам тронный зал был устроен как анатомический театр, а Фульский король помещался посередине его. Да, там, где обычно помещают тело для вскрытия. Он полулежал, голый и суровый, лишь от живота до острых, выпиравших колен прикрытый полотенцем. Придворные сидели вокруг и смотрели на него.
Иногда он вызывал кого-то из них на доклад. Придворный тяжело спускался, подходил к голому королю, брал хирургические инструменты. Король подставлял ту часть тела, которую следовало препарировать. Иногда руку, иногда живот. Придворный делал надрезы, но в воздухе, не касаясь тела, в каких-то миллиметрах от него. Любое, даже самое легкое соприкосновение с августейшей кожей могло стоить придворному жизни. Но и если скальпель рассекал воздух слишком далеко от нее, придворный мог лишиться должности, что тоже было равносильно смерти.
– Почему?
– Они не смогли бы нигде найти себе пропитания. Под конец правления Фульского короля весь остров состоял из одного его дворца.
Она снова подумала о блинчиках.
– Доклад состоял в том, что придворный точно и последовательно называл органы, сухожилия, кости и прочее… Всё это записывалось.
– Для чего?
– Король был уверен, что между государством и его телом существует связь.
– Понятно.
Понятно ей не было.
– А где в это время была его возлюбленная? – Обняла его и прижалась к свитеру.
– Weiß nicht [32]. К этому времени она от него ушла.
– Куда? Ты же сказал, что его остров… его дворец был окружен океаном.
– Она ушла от него в океан, – и прикрыл глаза.
До Самарканда оставалось минут двадцать.
У выхода из вокзала топталось несколько шоферов-бомбил, их тут же окружили.
– Экскурсия в интересные места…
– Машина… Машина с разговором…
Подвалил какой-то самодельный экскурсовод. Опознав Сожженного, мгновенно исчез. Сожженного здесь знали, уважали и не любили.
– В каждом экскурсоводе есть что-то от преподавателя истории, – сказал Сожженный, – и от проститутки.
– Самокритично, – улыбнулась она.
Обиделся? Нет, только мотнул головой.
Была какая-то история, кажется, в 2004-м… Реставрировали Шахи-Зинду, город мертвых на холме, весь сияющий. Да, она видела его уже после реставрации, ей понравилось. «Новодел», – сказал Сожженный. И добавил (тише) нецензурное прилагательное. Она запомнила. Сожженный не матерился, даже ругался редко. «Они уничтожили его этой реставрацией».
Тогда, в 2004-м, он организовал пикет против нее. Планировался групповой, получился, как всегда, одиночный. Закончившийся очень быстро, в ближайшем отделении милиции. Там его тоже продержали недолго, обращались почти гуманно. С родителями, когда он вернулся, было, по его словам, хуже. «Очень громко». Потом суд, тоже довольно быстро, и недетский штраф. Можно сказать, расплатился легким испугом. «Отделался», – поправлял ее Сожженный.