Она вздохнула и вернулась к голосу Сожженного.
Феофил – это каждый человек. Я. Вы. Они. А каждый человек – Феофил. Имя, переводящееся как «любящий Бога». И одновременно как «любимый Богом». Так и мы. Вы. Я. Любящие и любимые. Но в какой-то момент подписываем этот договор. Да, этот. С тем, с кем не надо его подписывать. С кем вообще не надо ничего подписывать. Осознанно, полуосознанно, в суете, на ипподроме, в театре, на базаре, под одеялом… Подписывают всё. Кровью, слюной, слезами, по́том. Отличие людей думающих в том, что они понимают, что его подписали. А святых – что не просто понимают, но и каются в этом.
Думающие люди понимают и живут с этой мыслью, пытаясь ее как-то заговорить, успокоить другими мыслями. А святые…
«А святые разве не могут быть мыслящими?»
«Могут, – отвечает Сожженный. – Могут», – невидимо кивает он.
Но для святых мысль – всегда только предбанник. Предбанник самоанализа, познания себя. В котором нужно раздеться (в веру входят только голыми) и сложить вещи в пакет. И быстрее войти в веру. Скользкими, грязными, с пятнами экземы, лишаями и целлюлитом; другими в нее не входят.
А для просто думающих людей мысль – такой бесконечный лабиринт, бесконечная игра разума с самим собой.
«Европа – это мозг мира, – неожиданно говорит Сожженный. – Но мозгу постоянно требуется кровь. Иначе он умирает».
Наступает недолгая тишина. Где-то в темноте скрипит стул.
«Что вы предлагаете?» – из скрипа и темноты возникает вопрос.
«Ничего. Я не предлагатель. Я всего лишь экскурсовод. Первоначальное значение слова excursio – военная вылазка, набег. Так что excursores – это и совершавшие набеги варвары, и современные туристы».
Из записи непонятно, что делает Сожженный, говоря это. Но она представляет, как он ходит по аудитории. Как движутся его ноги. Голос его то приближается, то удаляется.
«Посмотрите направо… Что мы видим? Верно, длинный серый коридор. А что за ним? Еще один серый коридор. Мы можем двинуться туда. Мы увидим, как на стенах проступают имена тех, кто были там до нас. Это коридоры мысли, бродить по ним можно до бесконечности. Иногда путь преграждает книжный завал, в который упирается мысль. Иногда несколько черепов. Книга и череп – самые простые катехоны, они способны немного остановить время и, значит, придать этому блужданию какой-то смысл».
«Но при чем тут Европа?»
«Я сейчас говорю именно о Европе», – быстро отвечает Сожженный.
Судя по тишине, никто ничего не понял.
Все начали прощаться. Диктофон какое-то время записывал эти ненужные слова и звуки, пока кто-то его не отключил.
Теперь поговорим о деньгах.
Операция – всегда деньги, не так ли?
В случае Сожженного это были сложные операции. И очень дорогие.
Нет, она не будет помещать здесь фотографию Сожженного с просьбой перевести на такой-то счет. Такая мысль у нее была. Пока не обнаружила банковскую книжку Сожженного, о которой прежде не знала.
Оказалось, и самого Сожженного она почти не знала.
Там была довольно большая сумма. На операцию хватало, даже с горкой.
Она устроила ему допрос. Но он снова ее не узнал. И не понял. Или сделал вид.
Теперь она по-новому посмотрела на его беспамятство. И на самого Сожженного. Хотя… какого «Сожженного»? Хватит уже играть в эти игры. Фархад. И в банковской книжке он был, конечно, под своим паспортным именем. Фархад.
Вспомнила, как в начале, когда до забываний было далеко, он назвал ее пару раз «Ширин». Намекал на ее фамилию, Зюскинд, «сладкий ребенок». И «Ширин» – сладкая. «Фархад и Ширин». Она читала эту поэму в жарком Самарканде. Огромная, печальная, ничего из нее не запомнила… Еще раз пролистала банковскую книжку.
Теперь она припомнила, как в Батуми он порывался платить сам. С какой-то новой карточки. И в Турции. За что-то даже платил. «Благодарные экскурсанты», – улыбнулся, поймав ее вопросительный взгляд.
И здесь, в Эрфурте, что-то покупал, когда они только обустраивались. Она не обращала на это внимания, брак расползался, мысли были о другом. Вот если бы он, наоборот, требовал у нее денег… А так… Одно время о нем даже почти не думала. Выполняла на автомате какие-то обязанности. И когда стал снимать жилье отдельно… Один раз спросила, есть ли у него деньги. Да, есть.
Потом была операция, он снова отказался от ее денег. Снова сослался на каких-то самаркандских родственников, или не самаркандских, и не родственников, она была в таком состоянии… Ждала, что он снова станет узнавать ее. И боялась этого.
Ожидания оказались напрасными, и страхи. Головные боли на какое-то время стали реже и слабее, он почти вернулся в нормальную жизнь. Но ее всё так же принимал за кого-то другого. За Мергу. За Уту. За какую-то ташкентскую знакомую, которая умерла. И он имел к этой смерти какое-то отношение. Или просто думал, что имел. Всю ночь разговаривал с ней как с мертвой. А она лежала, сжав губы.
В остальном он был нормален; безумен только в отношении ее… А он всё говорил. Спрашивал, помнит ли она, как они первый раз встретились на Алайском базаре? А как требовала от него череп?
Под утро она оделась и ушла. Ходила по пустому Эрфурту, думала. Рассвет застал ее на Домплац. Спасибо, картинку не нужно. Не нужно, она сказала.
Турку она, кстати, решила ничего не говорить. Про эту банковскую книжку.
И в первую же ночь проболталась. Его реакция ее удивила.
Он молча выслушал, пощипывая кожу на ноге. И спокойно назвал ей сумму на счету Сожженного.
Здесь хорошо бы смотрелось многоточие. Во всю строку.
Нет, она чувствовала, что между Сожженным и Турком была какая-то… Что Турок не просто так появился в ее жизни. Иногда он задавал ей вопросы о Сожженном. Какие? Неважно. Он спрашивал, она отвечала. Спокойно, только один раз швырнула стакан. Тут же извинилась.
Ей хотелось спросить, для чего он всё это спрашивает. Почему его интересует то, что делал Сожженный тогда-то. Не говорил ли с ней о мировых ценах на нефть. Бред.
Но она боялась. Спросить и узнать. Разбить весь этот стеклянный сад, который она так осторожно выращивала. Страх потерять Турка, с его акцентом, ресницами, с этим его Славянином, при котором она стеснялась ругаться по-русски.
Когда Турок сам назвал сумму на счету Сожженного, внутри раздался звук битого стекла. Турок не просто знал что-то о Сожженном. Он знал о нем больше, чем она. Что именно, ей предстояло сейчас услышать.
Но она не услышала: Турок уже спал. Она лежала и думала. Встала. Снова легла.
На следующий день сходила к Сожженному. Сожженный вечером обычно отсутствовал, гулял по городу, стоял возле старой синагоги. Квартира была пустой.
Надо было, конечно, спросить у Турка. Но она и так у него всё спрашивает. К своему официальному мужу она может зайти и без разрешения. Вот дубликат ключа.
Она разулась, засунула ключ обратно в брюки, подошла к ноутбуку.
Включила.
Полчаса копалась в нем, открывая и закрывая файлы. Да, она многого не знала о Сожженном… Быстро сбрасывала на флешку.
В двери затрещал ключ.
Стала быстро выключать. Вспоминать версию для Сожженного, почему она здесь.
В дверях стоял Турок и смотрел на нее. Для него версии у нее заготовлено не было. Поэтому она перешла в наступление. Резко спросила, что он тут делает.
– Искал тебя.
– Почему не позвонил?
– Ты забыла свой хэнди, – вытащил из кармана и бросил ей на колени.
– А откуда узнал, что я здесь?
– Славянин сказал.
– Он что, за мной следит?
Турок сжал ей запястье:
– Ты становишься похожа на мою жену. Она тоже задает много вопросов.
– Мне больно.
Он разжал пальцы. Спокойно сел напротив.
– Тебе не больно, – смотрел на нее в упор. – Я знаю, когда людям больно, а когда нет. Это моя работа.
Она потрогала запястье:
– Можно я всё-таки задам несколько вопросов? Только не здесь.
– Почему не здесь? – Турок снял куртку.
От его майки шел горьковатый запах пота и парфюма.
– Сейчас вернется… Фархад, – сказала она.
При Турке у нее не получалось называть его «Сожженный».
– Не вернется. У него случился приступ, у синагоги. Он сейчас в…
Назвал имя клиники, ничего не говорившее. Или просто не расслышала.
– Ты куда? – Турок наблюдал, как она вскочила, уронила хэнди… – Туда не нужно. Он в порядке. Немного не справился с хронотоками. Что ты хотела спросить?
«Я сам виноват», – повторял он, придя в сознание.
Он шел с последней лекции.
С последней своей лекции здесь, в Эрфурте.
Эта лекция была неожиданно посвящена одной картине. Хотя в анонсе говорилось, что речь пойдет о будущем. О будущем Европы – кажется, так.
На эту его последнюю лекцию не пришел никто. Кто-то собирался и не смог. Кто-то и не собирался.
Аудитория была открыта и пуста.
Сожженный постоял у окна. Может, и не у окна.
В окне зажегся фонарь.
Сожженный посмотрел на часы.
– Добрый вечер. – Дверь осторожно открылась, вошла пожилая женщина. – А… еще никто не подошел? Мартин просил передать извинения. Нет, ему уже лучше. И попросил оставить тут диктофон. Вы не против?
Положила диктофон на стол и посмотрела на Сожженного.
– Да, конечно, – кивнул он. – Пусть поправляется.
Он не помнил, кто этот Мартин. И эту женщину он тоже не помнил.
– Кто-то ведь еще придет? – Она подошла к двери. – И лекция состоится?
– Да, конечно, – повторил он.
Пожелав всего доброго, она вышла.
Сожженный подышал в ладони. Взял со стола диктофон, включил.
– Добрый вечер, мои дорогие, – оглядел пустые стулья. – Прежде всего, я хотел бы поблагодарить, что вы нашли возможность не присутствовать на этой лекции…
Пустые места улыбнулись и закивали.
– …поскольку она будет посвящена одной картине. Впрочем, я вам ее не покажу. Это очень тяжелая картина. Нет, конечно, вы можете найти ее у себя, там…