Катер связи — страница 12 из 19

единственный щит.

Колизей,

аплодируй,

глазей!

Будь ты проклят,

палач Колизей!

И —

спасибо тебе за науку!

Поднимаю сквозь крики и визг

над тобою

мстящую руку

и безжалостно —

палец вниз...

164

ЖАРА В РИМЕ

Монахи,

к черту все сутаны,

ныряйте в римские фонтаны!

А ну,

синьор премьер-министр,

скорее в По

и прямо — вниз!

И как ослы

и как ослихи,

к воде — послы,

к воде — послихи.

Миллионер,

кричи в смятеньи:

«Подайте на кусочек тени!»

Объедини хоть раз господ

с простым народом

общий пот!

Все пропотело —

даже чувства.

Газеты —

липкое белье.

Мадонна плачет...

Чудо!

Чудо!

165


Не верьте —


катит пот с нее.


За сорок...


Градусники лопаются.

Танцует пьяно ртуть в пыли,

как будто крошечные глобусы,

с которых страны оползли.

Все расползается на части,

размякло все —


и даже власти.


Отщипывайте


мрамор храма


и жуйте


вместо чуингама.


А бронзовые властелины,

герои,


боги —


жалкий люд,

как будто бы из пластилина:

ткнешь пальцем —


сразу упадут.

На Пьяцца ди Индепеденца

току беспомощней младенца.

Асфальт расплавленный —


по грудь.


«Эй, кто-нибудь!


Эй, кто-нибудь!»


Но нет —


никто не отвечает.

Жить независимо —


включает

и независимо тонуть.


166


А надо всем


поэт-нудист

стихи пророчески нудит:

«Коровы на лугах протухли,

на небе Млечный Путь прокис.

Воняют люди и продукты.

Спасенье —


массовый стриптиз!

Не превращайтесь,


люди,


в трупы,

не бойтесь девственной красы.

Одежду носят только трусы.

Снимайте радостно трусы!»


Дамы стонут:


«Озона...


Озона!»


Объявили,


портных окрыля,

наимодным платьем сезона

платье голого короля.


«Ха-ха-ха!.. —


из веков раздается отзет.

Оно самое модное —


тысячи лет...»


«О депутат наш дорогой,

вы в села —


даже ни ногой,

а села обнищали...

Где все, что обещали?» —


167


«Я обещал?


Ах, да,


ах, да!..


Забыл —


простите, духота...» —

«Что ты слаб, мой миленький?

Подкрепить вином?

Ляжем в холодильнике,

может, выйдет в нем...»

Депутаты перед избирателями,

импотенты перед супружницами,

убийцы перед прокурорами,

адвокаты перед убийцами

все оправдываются добродушно:

«Душно...»

Душно,


душно ото лжи...

Россия,


снега одолжи!

Но ходят слухи — ну и бред! —

что и в России снега нет.

И слухи новые


Рим облетели,

что и на полюсе нету льдин,

что тлеют книги


в библиотеках,


в музеях


краски


текут


с картин.


И не спит изнывающий город ночей.

Надо что-то немедля решать,


168


если даже и те,


кто дышал ничем,


заявляют:


«Нечем дышать!»

Из кожи мира —


грязный жир.

Провентилировать бы мир!

Все самолеты,


ракеты,


эсминцы,


все автоматы,


винтовки,


а с ними


лживый металл в голосах у ораторов,

медные лбы проигравшихся глав

на вентиляторы,


на вентиляторы,

на вентиляторы —


в переплав!


Быть может,


поможет...


ПРОВОДЫ ТРАМВАЙЩИКА


Спуманте,


пенься,


Рим,


пей и пой!

Идет на пенсию

трамвайщик твой.

Кругом товарищи

сидят и пьют,

и все трамвайщики —

ремонтный люд.

Старик Джанкарло

бог среди них.

Одет шикарно,

ну, впрямь —


жених.


Лишь чуть грустинка


в его глазах.


Лишь чуть грузнинка


в его плечах.


Он так выхаживал


любой трамвай,


чуть не выпрашивал:


«Вставай,


вставай...»


И как рубали

из рейса в рейс

его трамвай

спагетти рельс!

Они привязчивей,

чем поезда...


Так что ж ты празднуешь,

старик,


тогда?


Когда,


заплаканный,

пойдешь домой,

они —


собаками

все за тобой.

Они закроют

путь впереди.

Они завоют:

«Не уходи!»

Дичают жалко

они без ласк...

Старик Джанкарло,

ты слышишь лязг?

Вконец разогнанный —

в ад


или рай? —


летит


разболтанный,

больной трамвай.

И кто-то чокнутый —

счастливо:


?Крой!»


а кто-то чопорный —

трусливо:


«Ой!»


И кто-то пьяненький:

«Давай!


Давай!» —

а кто-то в панике:

«Ай!


Ай!..»

Ты что,


без памяти?

Окстись,


трамвай!

Но он, как в мыле —

бах!


бух!

О, мама миа,

ах!


ух!

Шекспир


да Винчи —


в пух!


в прах!

Вам смерть не иначе

Глюк,


Бах.


Искусство нынче —

бух!


бах!

Арриведерчи,

Иисус Христос!

Арии Верди

смешны до слез.


172


Эй ты,


Петрарка,

что твой сонет?

Жизнь, как петарда, —

ба-бах! —


и нет.


Очнись, Лаура, —

всем быть в аду.

Не будь же дура —

льни на ходу.

В трамвае жутком

страшенный ор.

То вор,


то жулик,

то снова вор.

Но рядом с кодлом

под визг,


вытье

крестьянка кормит

свое дитё.

Рабочий с булкой,

студент-юнец...

Неужто будет

им всем конец?

Вожатый,


сука,

ты что, —


преступник

или дурак?


Хотя б не взрослых —

спаси дитё,


от страха вздрогнув, —


173


в депо,


в депо!

Трамвай размордленный,

под своды лезь —

ведь есть ремонтники,

наверно, здесь.

Но не научены

те, кто в депо,

а те, кто лучшие,

ушли давно.

За что же кара?

Что впереди?

Старик Джанкарло,

не уходи!


174


ФАККИНО


Неповоротлив и тяжел,

как мокрое полено,

я с чемоданами сошел

на пристани в Палермо.


Сходили важно господа,

сходили важно дамы.

У всех одна была беда —

все те же чемоданы.


От чемоданов кран стонал —

усталая махина,

и крик на площади стоял:

«Факкино! Эй, факкино!»


Я до сих пор еще всерьез

не пребывал в заботе,

когда любую тяжесть нес

в руках и на загорбке.


Но постаренье наше вдруг


на душу чем-то давит,


когда в руках — не чувство рук,


а чувство чемоданов.


Чтоб все, как прежде, — по плечу,

на свете нет факира,

и вот стою, и вот кричу:

«Факкино! Эй, факкино!!»


И вижу я — невдалеке

на таре с пепси-колой,

седым-седой, сидит в теньке

носильщик полуголый.


Он козий сыр неспешно ест.

Откупорена фляжка.

На той цепочке, где и крест, —

носилыцицкая бляшка.


Старик уже подвыпил чуть.

Он предлагает отхлебнуть.

Он предлагает сыру

и говорит, как сыну:


«А я, синьор, и сам устал,

и я бы встал, да старый стал —

уж дайте мне поблажку.

Синьор, поверьте, — тяжело

таскать чужое барахло

и даже эту фляжку.


И где, синьор, носильщик мой,

когда один тащу домой

в одной руке усталость,

в другой тоску и старость?


Синьор, я хныкать не люблю,

но тело, как мякина;

и я шатаюсь и хриплю:

«Факкино! Эй, факкино!»


176


Отец, я пью, но что-то трезв.

Отец, мне тоже тяжко.

Отец, единственный мой крест

носилыцицкая бляшка.


Как сицилийский глупый мул,

таскаю бесконечно

и тяжесть чьих-то горьких мук

и собственных, конечно.


Я волоку, тая давно

сам над собой усмешку,

брильянты мира и дерьмо,

а в общем вперемешку.


Обрыдла эта маета.

Кренюсь — вот-вот я рухну.

Переменил бы руку,

да нет, не выйдет ни черта:

другая тоже занята.


Ремни врезаются в хребет.

В ладони окаянно,

полны обид, подарков, бед,

врастают чемоданы.


И все бы кинуть, наконец,

да жалко мне — не кину...

Да и кому кричать, отец:

«Факкино! Эй, факкино!»


Мы все — носильщики, отец,

своих и старостей, и детств,


"12 Е. Евтушенко


177


любвей полузабытых,

надежд полуубитых.


И все носильщики влачат

чужой багаж безвинно,

и все носильщики кричат

«Факкино! Эй, факкино!»


РИМСКИЕ ЦЕНЫ


Рим напокажет и навертит,

а сам останется незрим.

Коли Москва слезам не верит, —

не верит даже крови Рим.


Он так устал от шарлатанов,


от лжегероев, лжетитанов,


и хочет он в тени каштанов


пить безобманное винцо.


Быть может, столько в нем фонтанов,


чтобы от новых шарлатанов


скрывать за брызгами лицо.


В метро, трамвае, фаэтоне,


в такси гонялся я за ним.


За жабры брал в ночном притоне,


но ускользал он по-тритоньи,


неуловим, необъясним,


и на асфальте и бетоне


у Рима, словно акатоне,


почти вымаливал я Рим.


Но слишком я спешил, пожалуй,