Катер связи — страница 13 из 19

в нетрезвой скорости пожарной,

что внешне трезвости мудрей.


179


Но тупики, руины, свалки

по доброте вставляли палки

в колеса резвости моей.


Я брел в растерянности жалкой.

Гигантской соковыжималкой

гудела жизнь. Я был смятен.

Вокруг бежали и стояли,

лудили, клеили, паяли,

чинили зубы и рояли,

штаны, ботинки и мадонн.


В уборных грязные обмылки

хранили тайны сотен рук.

У баров битые бутылки,

как Рима скрытые ухмылки,

косясь, осклабливались вдруг:

«Смотри, в такой камнедробилке

тебе, что камешку, — каюк...»


Кричал неон: «Кампари-сода!»

В тазу детей купали. Сохла

афиша биттлов. Капли сонно

с белья стекали у стены.

И вкрадчивые, как саперы,

японцы щупали соборы

то с той, то с этой стороны.


Все на детали разлезалось,

несовместимые, казалось,

но что-то трезво прорезалось,

связуя частности в одно,

когда в лавчонках над вещами


180


бесстрастно надписи вещали:

«Уценено! Уценено!»


На книжках, временем казненных,

на залежавшихся кальсонах,

на всем, что жалко и смешно,

на застоявшихся буфетах,

на зависевшихся портретах:

«Уценено! Уценено!»


Я замирал, и сквозь рекламы,

как будто сквозь игривый грим,

облезлой львиной гривой драмы

ко мне проламывался Рим.


И мне внезапно драма Рима

открылась в том, что для него,

до крика сдавленного, мнима

на свете стоимость всего.


Постиг он опытом арены

и всем, что выпало затем,

как перечеркивались цены

людей отдельных и систем.


И, дело доброе содеяв,

он проставляет сам давно

на всех зазнавшихся идеях:

«Уценено! Уценено!»


И если кто-то себе наспех

вздувает цену неумно,

то Рим уже предвидит надпись:

«Уценено! Уценено!»


181


И часто я вижу,


безграмотный правнук,

что точка опоры неправды —


на правде,

как точка опоры сверхмодных ракет,

она на твоих чертежах,


Архимед.

Идея твоя, быть может, чиста,


Архимед,


нечисто она передернута.

Порою мне снится —


Земли уже нет,

настолько она перевернута.

Ты должен был,


все предугадывая,

опомниться как-нибудь

и точку опоры,


проклятую,


на Землю


перевернуть!

Дайте мне солнца,


зелени,

свежего ветра струю,

дайте нормальную Землю,

не перевернутую!..


БАНАЛЬНО

ВЕРУ В ЖИЗНЬ ТЕРЯТЬ


IV


ПОКА УБИЙЦЫ ХОДЯТ ПО ЗЕМЛЕ..


(Монолог Тиля Уленшпигеля)


Я человек — вот мой дворянский титул.

Я, может быть, легенда, может, быль.

Меня когда-то называли Тилем,

и до сих пор — я тот же самый Тиль.


У церкви я всегда ходил в опальных


и доверяться богу не привык.


Средь верующих — то есть ненормальных


я был нормальный — то есть еретик.


187


Я не хотел кому-то петь в угоду


и получать подачки от казны.


Я был нормальный — я любил свободу


и ненавидел плахи и костры.


И я шептал своей любимой — Неле


под крики жаворонка на заре:


«Как может бог спокойным быть на небе,


пока убийцы ходят по земле?»


И я искал убийц... Я стал за бога.

Я с детства был смиренней голубиц,

но у меня теперь была забота —

казнить своими песнями убийц.


Мои дела частенько были плохи,

а вы торжествовали, подлецы,

но с шутовского колпака эпохи

слетали к черту, словно бубенцы.


Со мной пришлось немало повозиться,

но не попал я на сковороду,

а вельзевулы бывших инквизиций

на личном сале жарятся в аду.


Я был сожжен, повешен и расстрелян,

на дыбу вздернут, сварен в кипятке,

но оставался тем же менестрелем,

шагающим по свету налегке.


Меня хватали вновь, искореняли.

Убийцы дело знали назубок,

как в подземельях при Эскуриале

в концлагерях, придуманных дай бог!


188


Гудели печи смерти, не стихая.

Мой пепел ворошила кочерга.

Но, дымом восходя из труб Дахау,

Живым я опускался на луга.


Смеясь над смертью — старой проституткой,

я на траве плясал, как дождь грибной,

с волынкою, кизилового дудкой,

с гармошкою трехрядной и губной.


Качаясь тяжко, черные от гари

по мне звонили все колокола,

не зная, что, убитый в Бабьем яре,

я выбрался сквозь мертвые тела.


И, словно мои преданные гёзы,

напоминая мне о палачах,

за мною шли каштаны и березы,

и птицы пели на моих плечах.


Мне кое с кем хотелось рассчитаться.

Не мог лежать я в пепле и золе.

Грешно в земле убитым оставаться,

пока убийцы ходят по земле!


Мне не до звезд, не до весенней сини,

когда стучат мне чьи-то костыли,

что снова в силе те, кто доносили,

допрашивали, мучали и жгли.


Да, палачи, конечно, постарели,

но все-таки я знаю, старый гёз, —

нет истеченья срока преступлений,

как нет оплаты крови или слез.


189


По всем асфальтам в поиске бессонном

я костылями гневно грохочу

и, всматриваясь в лица, по вагонам

на четырех подшипниках качу.


И я ищу, ищу не отдыхая, •

ищу я и при свете и во мгле...

Трубите, трубы грозные Дахау,

пока убийцы ходят по земле!


И вы из пепла мертвого восстаньте,

укрытые расползшимся тряпьем,

задушенные женщины и старцы,

идем искать душителей, идем!


Восстаньте же, замученные дети,

среди людей ищите нелюдей

и мантии судейские наденьте

от имени всех будущих детей!


Пускай в аду давно уже набито,

там явно не хватает «ряда лиц»,

и песней поднимаю я убитых

и песней их веду искать убийц!


От имени Земли и всех галактик,

от имени всех вдов и матерей

я обвиняю! Кто я? Я голландец.

Я русский. Я француз. Поляк. Еврей.


Я человек — вот мой дворянский титул.

Я, может быть, легенда, может, быль.

Меня когда-то называли Тилем,

и до сих пор я тот же самый Тиль.


И посреди двадцатого столетья

я слышу — кто-то стонет и кричит.

Чем больше я живу на этом свете,

тем больше пепла в сердце мне стучит!


СТРАХИ


Умирают в России страхи,

словно призраки прежних лет,

лишь на паперти, как старухи,

кое-где еще просят на хлеб.


Я их помню во власти и силе

при дворе торжествующей лжи.

Страхи всюду, как тени, скользили,

проникали во все этажи.


Потихоньку людей приручали


и на все налагали печать:


где молчать бы — кричать приучали,


и молчать — где бы надо кричать.


Это стало сегодня далеким.

Даже странно и вспомнить теперь

тайный страх перед чьим-то доносом,

тайный страх перед стуком в дверь.


Ну, а страх говорить с иностранцем?

С иностранцем-то что, а с женой?

Ну, а страх беспредельный — остаться

после маршей вдвоем с тишиной?


192


Не боялись мы строить в метели,

уходить под снарядами в бой,

ко боялись порою смертельно

разговаривать сами с собой.


Нас не сбили и не растлили;

и недаром сейчас во врагах

победившая страхи Россия

еще больший рождает страх!


Я хочу, чтоб людьми овладели

страх кого-то судить без суда,

страх неправдой унизить идеи,

страх неправдой возвысить себя,


страх к другим оставаться бесстрастным,

если кто-то в беде и тоске,

страх отчаянный быть не бесстрашным

на холсте и чертежной доске.


И когда я пишу эти строки


и порою невольно спешу,


то пишу их в единственном страхе,


что не в полную силу пишу...


13 Е. Евтушенко


193


* * *


Все как прежде,


все как прежде в этом городе:


магазины,


бани,


фабрики,


химчистки,

ожиревшие, напыщенные голуби,

самокатами гремящие мальчишки,

и московское особенное аканье,

и разносчики жировок по квартирам,

и гуденье реактивное,


и звяканье

проволочных ящиков с кефиром.

Все как прежде.


Все как прежде.


Тем не менее


что-то новое


и в тишине,


и в говоре,

и какие-то большие изменения

происходят,


происходят в этом городе.

Рано утром,


на вокзал попасть рассчитывая,

194


я в трамвай влезаю с булкой непрожеванной.

Что-то новое я вижу


и решительное

у студента за очками напряженными.

В том, как спорят над газетой неуклончиво,

в том, как лбом к стеклу прижалась ученица,

понимаю —


с чем-то начисто покончено,

что-то новое,


иное очевидно.


Гонит ветер,


молодой листвой бушующий,

упирающийся сор по тротуарам.

Город чувствует ответственность за будущее.

Город помнит свое прошлое недаром.

Этот город помнит стаи «черных воронов»,

помнит обыски,


допросы и аресты...

Пусть же всюду, оглушая город спорами,

разговаривают люди по-апрельски!

Пусть он чистым-чистым небом осеняется

и не даст воскреснуть мрачным теням снова!

Пусть в нем вечен будет памятный семнадцатый,

пусть не будет никогда тридцать седьмого!


13*


195


ВТОРОЕ РОЖДЕНИЕ


Д. Шостаковичу


Нет, музыка была не виновата,

ютясь, как в ссылке, в дебрях партитур

из-за того, что про нее когда-то

надменно было буркнуто: «Сумбур...»