Катер связи — страница 14 из 19


И тридцать лет почти пылились ноты,

и музыка средь мертвой полутьмы,

распятая на них, металась ночью,

желая быть услышанной людьми.


Но автор ее знал, наверно, все же,

что музыку запретом не запрешь,

что правда верх возьмет еще над ложью,

взиравшей подозрительно из лож,


что, понимая музыки всю муку,

ей, осужденной на небытие,

народ еще протянет свою руку

и вновь на сцену выведет ее.


Артисты улыбаются устало.


Зал рукоплещет стоя. Все слились.


196


И вижу я в аплодисментах зала

особый смысл, глубокий, вещий смысл.


Но возвратимся к опере. На сцене

стоит очкастый человек — не бог.

Неловкость — в пальцев судорожной сцепке

и в галстуке, торчащем как-то вбок.


Неловко он стоит, дыша неровно.

Как мальчик, взгляд неловко опустил.

И кланяется тоже так неловко.

Не научился. Этим победил.


13* Е. Евтушенко


197


Банально веру в жизнь терять, —

так лучше будем не банальны!

Пусть подлецы или болваны

порочат всяческий талант!


Пусть хлеб вчерашних истин черстй!

Пусть, оптимизмом брызжа, перья

внедряют яростно безверье!..

Им помогать? На кой нам черт!


Давайте верить им назло.

Как надо верить, им покажем

и этой верою докажем,

что крупно им не повезло.


Всегда снедаем страхом тот,

кто весь во власти лицемерья,

уж ни во что давно не веря,

о правоверности поет.


Душа его темным-темна.

Когда он веру в ком-то видит,

ее старается он выбить,

в ней смерть его затаена.


И, ежась внутренне тайком,

грозя принять крутые меры,

в уже облезшей маске веры

грозит безверье кулаком.


НА ТАНЦПЛОЩАДКЕ


На танцплощадке станции Клязьма,

именуемой «пятачком»,

танцует девочка высокого класса

с подобающим пиджачком.


Что мне делать с этим парнишкой,

с его модной прической парижской,

с его лбом без присутствия лба,

с его песенкой «Али-баба»?


Что мне делать с этой девчонкой,

с ее узкой,


приклеенной челкой?


Что скажу?


Назову их «стилягами»?

Или просто сравню их с телятами?

Или,


полный презренья усталого,

поясню:


«Пережитки старого...»


А парень ходит и в ус не дует

и ногами о времени думает.


13**


199


Не пойму,


не пойму я многого

и смотрю в щемящей тоске,

как танцуют пережитки нового

возле Клязьмы на «пятачке».


злость


Мне говорят,


качая головой:

«Ты подобрел бы...


Ты какой-то злой...


Я добрый был.


Недолго это было.

Меня ломала жизнь


и в зубы била.


Я жил


подобно глупому щенку.

Ударят —


вновь я подставлял щеку.

Хвост благодушья,


чтоб злей я был,


одним ударом


кто-то отрубил!


И я вам расскажу сейчас о злости,


о злости той, с которой ходят в гости,


и разговоры чинные ведут,


и щипчиками сахар в чай кладут.


Когда вы предлагаете мне чаю,


я не скучаю —


я вас изучаю,

201


из блюдечка я чай смиренно пью

и, когти пряча,


руку подаю...


И я вам расскажу еще о злости...

Когда перед собраньем шепчут:


«Бросьте..


Вы молодой,


и лучше вы пишите,

а в драку лезть покамест не спешите», —

то я не уступаю ни черта!


Быть злым к неправде — это доброта.

Предупреждаю вас:


я не излился.


И знайте —


я надолго разозлился.

И нету во мне робости былой.

И —


интересно жить,


когда ты злой!


НЕЖНОСТЬ


Где и когда это сделалось модным:

«Живым — равнодушье,


внимание — мертвым»


Люди сутулятся,


выпивают.

Люди один за другим выбывают,

и произносятся для истории

нежные речи о них —


в крематории...

Что Маяковского жизни лишило?

Что револьвер ему в руку вложило?

Ему бы —


при всем его голосе,


внешности —


дать бы при жизни


хоть чуточку нежности.

Люди живые — они утруждают.

Нежностью только за смерть награждают.


203


НЕФЕРТИТИ


Как ни крутите,


ни вертите —

существовала Нефертити.


Она когда-то в мире оном

жила с каким-то фараоном,

но даже, если с ним лежала,

она векам принадлежала.


И он испытывал страданья

от видимости обладанья.


Носил он важно облаченья.

Произносил он обличенья.

Он укреплял свои устои,

но, как заметил Авиценна,

в природе рядом с красотою

любая власть неполноценна.


И фараона мучил комплекс

неполноценности...


Он комкал

салфетку мрачно за обедом,

когда раздумывал об этом.


204


Имел он войско,


колесницы,


ну, а она —


глаза,


ресницы,


и лоб,


звездами озаренный,

и шеи выгиб изумленный.

Когда они в носилках плыли,

то взгляды всех глазевших были

обращены,


как по наитью,

не к фараону —


к Нефертити.

Был фараон угрюмым в ласке

и допускал прямые грубости,

поскольку чуял хрупкость власти

в сравненьи с властью этой хрупкости.

А сфинксы


медленно


выветривались,


и веры


мертвенно


выветривались,

но сквозь идеи и событья,

сквозь все,


в чем время обманулось,

тянулась шея Нефертити

и к нам сегодня дотянулась.

Она —


в мальчишеском наброске,

и у монтажницы


на брошке.


205


Она кого-то очищает,

не приедаясь,


не тускнея,

и кто-то снова ощущает

неполноценность


рядом с нею.

Мы с вами часто вязнем в быте...

А Нефертити?


Нефертити


сквозь быт,


сквозь битвы,


лица,


даты


все так же тянется куда-то...

Как ни крутите,


ни вертите —

но существует Нефертити.


206


ИНТИМНАЯ ЛИРИКА


Я не знаю —


отвечу ли я на вопрос:

«Что такое интимная лирика?»

Может, это стихи про шуршанье берез

и про женские плечи под ливнями?


Но когда я писал о фашистах стихи

там, в Финляндии, ночью тревожной,

были губы мои горячи и сухи,

было мне не писать невозможно.

Я писал,


до зари не смыкая глаз,

исчеркал всю бумагу до листика...

Это был —


и прямой социальный заказ,

и моя интимная лирика!


Вы простите меня, облака и мосты,


вы простите, деревья и реки,


вы простите, цветы, и прости меня, ты,


что пишу я о вас очень редко.


Но всегда —


только-только писать я начну

тихо-тихо и нежнс-нежно,


207


как зовет меня вновь


на большую войну


это нечто —


солдатское нечто.

Пусть и жертвую я как художник собой,

но борьбы фронтовая линия,

где с неправдой любой —


очищающий бой:


вот


моя интимная лирика!

Ненавижу,


когда славословят и врут,

ленинизм краснобайством позоря.

Ленин —


это мой самый интимный друг.

Я его оскорблять не позволю!

Если мы коммунизм построить хотим,

трепачи на трибунах не требуются.

Коммунизм для меня —


самый высший интим,


а о самом интимном —


не треплются.


208


НОВЫЙ ВАРИАНТ «ЧАПАЕВА»


Б. Бабочкину


Поднимается пар от излучин.

Как всегда, ты негромок, Урал,

а «Чапаев» переозвучен —

он свой голос, крича, потерял.


Он в Москве и Мадриде метался,

забывая о том, что в кино,

и отчаянной шашкой пытался

прорубиться сквозь полотно.


Сколько раз той рекой величавой,

без друзей, выбиваясь из сил,

к нам на помощь, Василий Иваныч,

ты, обложенный пулями, плыл.


Твои силы, Чапай, убывали,

но на стольких экранах Земли

убивали тебя, убивали,

а убить до конца не смогли.


И хлестал ты с тачанки по гидре,

проносился под свист и под гик.

Те, кто выплыли, — после погибли.

Ты не выплыл — и ты не погиб...


209


Вот я в парке, в каком-то кинишке...

Сколько лет уж прошло — подсчитай!

Но мне хочется, словно мальчишке,

закричать: «Окружают, Чапай!»


На глазах добивают кого-то,

и подмога еще за бугром.

Нету выхода, кроме как в воду,

и проклятая контра кругом.


Свою песню «максим» допевает.

Не прорваться никак из кольца.

Убивают, опять убивают,

а не могут убить до конца.


И ты скачешь, веселый и шалый,

и в Калуге и где-то в Клинцах,

неубитый Василий Иваныч

с неубитой коммуной в глазах.


И когда я в бою отступаю,

возникают, летя напролом,

чумовая тачанка Чапая

и папахи тот чертов залом.


И мне стыдно спасать свою шкуру

и дрожать, словно крысий хвост...

За винтовкой, брошенной сдуру,

я ныряю с тебя, Крымский мост!


И поахивает по паркам

эхо боя, ни с чем не миря,

и попахивает папахой

москвошвейская кепка моя...


210


ПАНОПТИКУМ В ГАМБУРГЕ


Полны величья грузного,

надменны и кургузы,

на коммуниста русского

нахмурились курфюрсты.

Все президенты,


канцлеры

в многообразной пошлости

глядят угрюмо,


кастово,