Само в руках твоих похолоделых
дрожаще поднимается ружье.
А он — он замечать ружья не хочет.
Он в судорогах сладостных пророчит.
Он ерзает, бормочет. В нем клокочет
20
природы захлебнувшийся избыв.
А ты стреляешь. И такое чувство,
когда стреляешь, — словно это чудо
ты можешь сохранить, его убив.
Так нас кидают крови нашей гулы
на зов любви. Кидают в чьи-то губы,
чтоб ими безраздельно обладать.
Но сохранить любовь хотим впустую.
Вторгаясь в сущность таинства святую,
его мы можем только убивать.
Так нас кидает бешеная тяга
и к вам, холсты, и глина, и бумага,
чтоб сохранить природы красоту.
Рисуем, лепим или воспеваем —
мы лишь природу этим убиваем.
И от потуг бессильных мы в поту.
И что же ты, удачливый охотник,
невесел, словно пойманный охальник,
когда, спускаясь по песку к реке,
передвигаешь сапоги в молчаньи
с бессмысленным ружьишком за плечами
и с убиенным таинством в руке?!
21
ПРЕДСЕДАТЕЛЕВ СЫН
У Кубенского озера,
у зыбучих болот
«Не хочу быть колхозником!
Санька ревом ревет.
Он, из курточки выросший,
белобрыс, конопат,
а в руках его — вырезка,
и на ней — космонавт.
На избенку с геранями
смотрит взглядом косым,
отгорожен Гагариным,
председателев сын.
...Не будя его, до свету
председатель встает
и скрипучими досками
по деревне идет.
В двери, наглухо запертые,
кнутовищем долбит,
и колхозники заспанные
цедят: «Вот езуит!..»
22
Он долбит обалдительно,
не щадя никого.
Прозывают «Будильником»
на деревне его.
Но он будит, не сетуя,
востроносый, худой,
белобрысый, и с этого
не поймешь — где седой.
Вдоль Кубенского озера,
вдоль зыбучих болот
1С ожидающей озими
председатель идет.
С давней грустью запрятанной
он глядит сквозь кусты
на кресты своих прадедов
и на дедов кресты.
Все народ хлебопашеский
поваленые * здесь,
и ему либо кажется,
либо так оно есть,
что, давно уж истлевшие,
из усталых костей
нам родят они хлебушко,
как при жизни своей.
* Так на Севере говорят об умерших.
23
Ну, а ежели выдались
недородные дни —
знать, за что-то обиделись
на потомков они.
И стоят элеваторы,
холодны и пусты,
над землею подъятые,
словно божьи персты.
И советуют праведно,
чтобы в горе не быть,
словно деды и прадеды,
за землею ходить.
Вдаль по лужам, колдобинам
председатель идет.
«Не хочу быть колхозником!»
за спиною гудет.
Председатель, понурившись,
щупловат, невысок,
расправляет погнувшийся
на ветру колосок.
Терпеливо, несильно
и с любовью такой,
словно это Россию
расправляет рукой...
А в избе — среди космоса,
среди лунных равнин
дремлет рядышком с кошкою
председателев сын.
24
Бредит звездною славою,
всем собой вдалеке,
и горбушка шершавая
у него в кулаке...
25
БЛЯХА-МУХА
Что имелось в эту ночь?
Кое-что существенное.
Был поселок Нельмин Нос,
и была общественность.
Был наш стол уже хорош.
Был большой галдеж.
Был у нас консервный нож,
и консервы тож.
Был и спирт как таковой —
наш товарищ путевой
с выразительным эпитетом
и кратким:
«Питьевой».
Но попался мне сосед,
до того скулежный,
на себя,
на белый свет —
просто невозможный!
Он всю ночь крутил мне пуговицу.
Он вселял мне в душу путаницу.
26
«Понимаешь, бляха-муха, —•
невезение в крови.
У меня такая мука,
хоть коровою реви!
Может, я не вышел рылом,
может, просто обормот,
но ни карта, и ни рыба,
и ни баба не идет...»
Ну и странный сосед —
наказанье божье!
И немного ему лет —
тридцать пять,
не больше.
И лицом не урод,
да и рост могучий...
Что же он рубаху рвет
на груди мохнучей?
Что же может его грызть?
Что шумит свирепственно:
«Бляха-муха, эта жисть
не усовершенствована!..»
А наутро вышел я
на берег Печоры,
где галдела ребятня,
фыркали моторы.
Стояли с коромыслами,
светясь,
молодки.
За семужкой-кормилицей
уходили лодки.
27
А в ушанке набочок,
в залосненной стеганке
вновь —
тот самый рыбачок,
трезвенький,
как стеклышко.
Между лодками летал,
всех собой уматывал.
Парус наскоро латал,
шебаршил,
командовал.
Бочки-ящики грузил,
взмокший, словно в бане.
Бабам весело грозил
белыми зубами.
«Пошевеливай, народ! —
он кричал и ухал. —
Ведь не кто-нибудь нас ждет
семга,
бляха-муха!»
Было все его —
река,
паруса,
Россия...
И кого-то у мыска:
«Кто это?» —
спросил я.
И с завидинкою,
так
был ответ мне выдан:
«Это ж лучший наш рыбак...
Развезучий,
идол!»
28
К рыбаку я подошел,
на него злючий:
«Что же ты вчера мне плел,
будто невезучий?»
Он рукой потер висок:
«Врал я не напрасно.
Мне действительно везет —
это и опасно».
Лоб со вздохом он поморщи
«Как бы это рассказать?..
Если шар земной,
положим,
да во всем объеме взять,
да с морями слез горючих,
да с горами всех забот, —
выйдет, брат,
что невезучих
больше тех,
кому везет.
И, бывает, в захмеленьи
начинаю этак врать,
чтоб о жизни разуменья
от везенья не терять...»
Замолчал,
губами чмокал,
сети связывая,
и хитрили губы,
что-то
29
не досказывая.
Звали в путь его ветра,
семг а-розовуха.
«Ладно, парень,
мне пора.
Так-то,
бляха-муха!»
30
СОВЕРШЕНСТВО
Тянет ветром свежо и студено.
Пахнет мокрой сосною крыльцо.
И потягивается освобожденно
утка, вылепившая яйцо.
И глядит непорочною девой,
возложив, как ей бог начертал,
совершенство округлости белой
на соломенный пьедестал.
А над грязной дорогой подталой,
над зацвелыми крышами изб
совершенство округлости алой
поднимается медленно ввысь.
И дымится почти бестелесно,
все пронизанное зарей,
совершенство весеннего леса,
словно выдох земли — над землей.
Не запальчивых форм новомодность
и не формы, что взяты взаймы, —
совершенство есть просто природное
совершенство есть выдох земли.
31
Не казнись, что вторично искусство,
что ему отражать суждено
и что так несвободно и скудно
по сравненью с природой оно.
Избегая покорности гриму,
ты в искусстве себе покорись
и спокойно и неповторимо
всей природностью в нем повторись.
Повторись, — как природы творенье,
над колодцем склонившись лицом,
поднимает свое повторенье
из глубин, окольцованных льдом...
32
НЕВЕСТА
На Печоре есть рыбак
по имени Глаша.
Говорит с парнями так:
«Глаша,
да не ваша!»
Ухажеров к ляду шлет,
сердится
серьгами.
Сарафаны себе шьет
из сиянья северного!
Не красна она, наверно,
модною прическою,
но зато в косе
не лента,
а волна печорская!
Недоступна и строга,
сети вытягает,
а глаза,
как два сига,
из-под платка сигают!
Я ходил за ней,
робея,
3 Е. Евтушенко 33
зачарованный,
как черемухою,
ею
зачеремленный.
Я не знал, почему
(может быть, наветно)
говорили по селу
про нее:
«Невеста».
«Чья? —
ходил я сам не свой.
Может, выдумали?»
Рыбаки,
дымя махрой,
ничего не выдымили.
«Чья она?
Чья она?
Чья она невеста?» —
спрашивал отчаянно
у норд-веста.
Вдруг один ко мне прилип
старичок запечный,
словно тундровый гриб,
на мокре взошедший:
«Больно быстр, я погляжу.
Выставь четвертиночку —
и на блюдце положу
тайну,
как чаиночку...»
Пил да медлил, окаянный,
а когда все выкачал:
«Чья невеста?
Океана...
34
Того...
Ледовитыча...»
Если б не был пьюха стар,
если б не был хилый,
я б манежничать не стал —
дал бы в зад бахилой!
Водят за нос меня.
Что это за шутки!
Аж гогочет гагарня,
аж хохочут щуки!
Ну, а Глаша на песке
карбас
высмаливала
и прорехи в паруске
на свету высматривала.
Я сказал ей:
«Над водой
рыба вспрыгивает,
и, от криков став худой,
чернеть вскрикивает.
Хочешь — тундру подарю
лишь за взгляд за ласковый?
Горностаем подобью
ватник твой залатанный.
Пойду с неводом Печорой
в потопленные луга,
семгу выловлю,
в которой
не икра,
а жемчуга.
Все сложу я,
что захочешь,
у твоих подвернутых
у резиновых сапожек,
чешуей подернутых.
В эту чертову весну,
сам себя замучив,
я попался на блесну
зубов твоих зовучих.
Но от пьюхи-недовеска,
пьяным-пьяного,