Катер связи — страница 3 из 19

я слыхал,

что ты невеста

океанова?!»


Отвечала Глаша:


«Да. .


Я его невеста.

Видишь, как в реке вода

не находит места.

Та вода идет,

идет

к седоте глубинной,

где давно меня он ждет —

мой седой любимый.

Не подав об этом вести,

веслами посверкивая,

приплыву к нему я

вместе

с льдинками-последками.

И меня он обоймет

ночью облачною,

и в объятьях обомнет,

разом обмершую.

На груди своей держа,


36


все забыть поможет.

В изголовье мне


моржа


мягкого


положит.

Мне на все он даст ответ,

всплесками беседуя...

Что мои семнадцать лет?

С ним я,


как безлетняя.

Все семнадцать чепушинок

с меня ссыплются,


дрожа,

как семнадцать чешуинок

из-под вострого ножа.

Океан


то обласкает,

то грома раскатывает.

Все он гулом объясняет,

все про жизнь рассказывает.


Парень,


лучше отвяжись.

Я твоей не стану.

Что ты скажешь мне про жизнь

после океана?

Потому себя блюду,

кавалер ты липовый,

что такого не найду,

как и он,


великого...»

И поднялся парусок

и забился влажно,


37


и ушла наискосок

к океану Глаша.

Я шептал —


не помню что

с опустелым взглядом.

Видно, слишком я не то

с океаном рядом.

И одно,


меня пронзив,

сверлит постоянно:

что же я скажу про жизнь

после океана?!


38


ТЯГА ВАЛЬДШНЕПОВ


Приготовь двустволку и взгляни:

вытянув тебе навстречу клюв,

вылетает вальдшнеп из луны,

крыльями ее перечеркнув.


Вот летит он, хоркая, хрипя...

Но скажи, — ты знаешь, отчего

тянет его, тянет на тебя,

а твою двустволку — на него?


Он летит, и счастлив его крик.

Ты, дрожа, к двустволке приник.

Он — твой безоружный двойник.

Ты — его бескрылый двойник.


Разве ты бескрылость возместишь

выстрелом в крылатость? Дробь хлестнет,

но ведь это сам ты летишь,

это сам себя стреляешь влет...


39


ОЛЕНИНЫ НОГИ


Бабушка Олена,

слышишь,


как повсюду

бьет весна-гулена

в черепки посуду,

как захмелела сойка

с березового сока

и над избой твоей

поет,


что соловей?


Ты на лес,


на реченьку

посмотреть сходи...

Что глядишь невесело

на ноги свои?

И ночами белыми

голосом-ручьем

с ними,


ослабелыми,

говоришь о чем?


«Ноженьки мои, ноженьки,

что же вы так болите?


40


Что же вы в белые ноченьки

снова бежать не велите?


«Лодочки» в пляске навастривая,

вы каблуки сбивали,

и сапоги наваксенные

за вами не успевали.


Вы торопились босыми

в лес по заросшей тропочке,

посеребренные росами,

вздрагивая по дролечке.


И под рассохлой лодкою,

где муравьи да кузнечики,

гладил он вас, мои легкие,

ровные, словно свечечки.


Ноженьки мои, ноженьки,

кроме гулянок с гармошкой,

знали вы тяжкие ношеньки —

ведра, мешки с картошкой.


Все я на вас — то с тряпкою,

то с чугунком, то с вилами,

то с топором, то с тяпкою, —

вот вы и стали остылыми.


На вас я полола-выкашивала,

мыкалась в снег и в дождик;

на вас я в себе вынашивала

осьмнадцать сынов и дочек.


41


Ни одного не выскоблила —

мы ведь не городские.

Всех я их к сроку вызволила,

всех отдала России.


Всех я учиться заставила.

«Вникайте!» — им повторяла.

На ноги их поставила,

ну, а свои потеряла.


Вот и не вижу солнышка...

Если б вы, ноженьки, ожили!

Куда же ушла ваша силушка,

ноженьки мои, ноженьки?!»


Бабушка Олена,

я плачу —


не смотри.

Но слышишь —


исступленно

токуют глухари.

И над рекою Вологдой

бежит,


бежит под ток

над льдами и над волнами

девчонка с ноготок.

Бежит, как зачумленная,

к незнаемой любви...

У нее,


Олена,

ноги твои!


От восторга рушатся

ложи и галерки.


42


Балерина русская

танцует в Нью-Йорке.

Сколько в ней полета,

буйства в крови!..

У нее,


Олена,

ноги твои!


Не привык я горбиться

гордость уберег.

И меня


горести

не собьют с ног.


Сдюжу несклоненно

в любые бои...

У меня,


Олена,

ноги твои!


43


ШУТЛИВОЕ


Комаров по лысине размазав,

попадая в топи там и сям,

автор нежных дымчатых рассказов

шпарил из двустволки по гусям.


И, грузинским тостам не обучен,

речь свою за водкой и чайком

уснащал великим и могучим

русским нецензурным языком.


В духоте залузганной хибары

он ворчал, мрачнее сатаны,

по ночам — какие суки бабы,

по утрам — какие суки мы.


А когда храпел, ужасно громок,

думал я тихонько про себя:

за него, наверно, тайный гномик

пишет, нежно перышком скрипя.


Но однажды ночью темной-темной

при собачьем лае и дожде

(не скажу, что с радостью огромной)

на зады мы вышли по нужде.


44


Совершая тот обряд законный,

мой товарищ, спрятанный в тени,

вдруг сказал мне с дрожью незнакомой:

«Погляди-ка, светятся они!»


Били прямо в нос навоз и силос.

Было гнусно, сыро и темно.

Ничего как будто не светилось

и светиться не было должно.


Но внезапно я увидел, словно

на минуту раньше был я слеп,

как свежеотесанные бревна

испускали ровный-ровный свет.


И была в них лунная дремота,

запах далей северных лесных

и еще особенное что-то,

выше нас и выше них самих.


А напарник тихо и блаженно

выдохнул из мрака: «Благодать...

Светятся-то, светятся как, Женька!» —

и добавил грустно: «Так их мать!..»


45


МОЯ ГРУППОВЩИНА


Я не имею глупости в излишке


считать борьбою чьи-то там борьбишки,


когда, затеяв серенький разлад,


нахохлившись орлино, воробьишки


вокруг навоза времени галдят.


Их вспышки — это серенькие вспышки.


И у любого — в сереньком умишке


провинциально серенький разврат.


А ну их всех! Ни дна им, ни покрышки!


Они друг с другом спорят конвульсивно.

Они клюют друг друга агрессивно.

Но чем же отличаются они?

Реакционно — или прогрессивно —

чириканье чириканью сродни.


Они порой в чириканьи басисты.


Они непримиримы, как расисты.


У них свои и сферы и круги.


Но любят кашу с маслом «прогрессисты


как и «прогресса» злостные враги.


46


О, «прогрессистов» светлая идейность!

Пусть завопят, что я их предал, дескать,

я вижу сквозь дешевую их дерзкость,

как, прячась в гимназический жаргон,

позорно затянувшаяся детскость

покрыта подозрительным жирком.


Они, топорщась, восстают сердито.

Они вещают горько и разбито,

но заниматься устроеньем быта

не забывают под трагичность фраз.

И выглядит все это слишком сыто,

а сытая трагедия — есть фарс.


Они влачат интриги, как вериги.

Они пророчат веянья и сдвиги,

но никогда, породою мелки,

привыкнувши в карманах делать фиги,

не вынут из карманов кулаки.


Я в говорильню эту — ни ногою!

Мне есть о чем поговорить с тайгою,

и на меня нисходит благодать

среди людей, в интригах неуклюжих,

чьи руки служат не для фиг досужих,

а чтобы пахнуть медом свежих стружек,

соображать в сетях, моторах, ружьях,

и ватники скидать к ногам подружек,

и пить из алюминиевых кружек,

а если надо — так и в морду дать!


Мне не по нраву в сытой бытовщине —

играющей в идейность хуторщине,


47


Был каждый глаз у Тыко Вылки,

как будто щелка у копилки.

Но он копил, как скряга хмур,

не медь потертую влияний,

а блики северных сияний,

а блестки рыбьих одеяний

и переливы нерпьих шкур.


«Когда вы это все учтете?» —

искусствоведческие тети

внушали ищущим юнцам.

«Из вас художников не выйдет.

Вот он — рисует все, как видит...

К нему на выучку бы вам!»


Ему начальник раймасштаба,

толстяк, грудастый, словно баба,

который был известный гад,

сказал: «Оплатим все по форме...

Отобрази меня на фоне

оленеводческих бригад.


Ты отрази и поголовье,


и лица, полные здоровья,


и трудовой задор, и пыл,


но чтобы все в натуре вышло!» —


«Начальник, я пишу, как вижу...»


И Вылка к делу приступил.


Он, в краски вкладывая нежность,


изобразил оленей, ненцев,


и — будь что будет, все равно! —


50


как завершенье, на картине

с размаху шлепнул посредине

большое грязное пятно!


То был для Вылки очень странный

прием — по сущности абстрактный,

а в то же время сочный, страстный,

реалистический мазок.

Смеялись ненцы и олени,

и лишь начальник в изумленьи,

сочтя все это за глумленье,

никак узнать себя не мог.


И я восславлю Тыко Вылку!

Пускай он ложку или вилку

держать, как надо, не умел —

зато он кисть держал, как надо,

зато себя держал, как надо!

Вот редкость — гордость он имел.


51


ПРОХИНДЕЙ


(Фельетон)