Катер связи — страница 4 из 19


Над рекой Двина, в леске

люди вечером в тоске.

Тут собранья популярны,

а не то что там —


в Москве.


В клубе, жарком, словно баня,

раньше бывшем церковью,

подоконники сгибали

бабы многоцентнерно.

Восседали старики

с хитрецой подзудной,

звероловы,


рыбаки,


да и я,


приблудный.

Ребятишки —


все в репьях —

на полу иссоплились.

Слух прошел —


один крупняк

должен быть из области.


52


Шесть пробило.


Семь пробило...

Крупняка не видно было.

Головы качались,

семечки кончались.

Обрастали потом лбы —

веничков бы в зал!

«Мне по надобности бы...» —

кто-то робко встал.

Председатель вздрогнул а не —

что за несознательность!

«С Центра едут —


понимать?


Ну, а ты — ,


про надобность...»

Что поделать —


важный чин!


Сел мужик,


попятясь.

Воздух был не без причин

многоароматист.

И пускали табаки

в этот воздух трудный

звероловы,


рыбаки,


да и я,


приблудный.

Но к восьми


из темной чащи

прозвучал руководяще

приближавшийся клаксон.

Стало ясно —


это он.


53


И явился, брови хмуря,

сам —


всех прочих во главе.

Габардин по всей фигуре

и велюр —


на голове.


Двое,


с ним прибывших,


юрко


путь ему прокладывали,

а сквозь дыры в штукатурке

ангелы подглядывали.

Шел,


кивая наобумно

(вроде даже подобрел),

а завидевши трибуну,

совершенно пободрел.

Встал в нее —


грудя навынос!

об нее располовинясь,

и на край —


крутой кулак.

Стало ясно —


да, крупняк.

И пошел он вдруг метаться,

всех куда-то звать пытаться.

И минут через пятнадцать

после всех его атак

стало ясно — да, мастак.

Он гремел на самовзводе

о пушнине,


рыбе,


меде,


54


ржи,


пшенице,


огороде.

Брал собранье в оборот:

«Надо думать о народе!»,

позабыв, что здесь —


народ.


А щербатый рыбачишка,

доставая табачишко

под словесный этот вихрь,

пробурчал мне:


«Знаем их!

Понимает он в пшенице,

как полено — в пояснице,

в рыбе —


разве как в закуске,

и в гусях —


как брать за гузки,


в огороде —


как в народе,

ну, а в нем —


как в огороде!

А потом небось банкетик,

рыбки свеженькой пакетик,

шкурки беличьи жене...

В общем будет все — вполне.

Что слова? — туман и сумрак

для затмения людей...»

Самокрутку в зубы сунул

и как сплюнул:


«Прохиндей...»


Ночь уже была,


когда


55


вышли мы из клуба.

Сквозь густой туман стада

чуть мычали с луга.

Было тихо.


Было чисто.

Много звезд,


ветвей,


теней...


Но спросил я рыбачишку:

«Что такое


прохиндей?»

А щербатый рыбачишка

вновь полез по табачишко:

«Неужели не слыхал?

Аль не сеял, не пахал?

Кто кричит нам про идеи,

про народ,


а сам на деле

враг трудящихся людей —

это значит прохиндей.

Прохиндеи эти, брат,

для народа не творят

и не действуют,

а затменно говорят —

прохиндействуют...»

Над рекой Двина,


в леске

я бродил всю ночь в тоске.

Непонятно было многое

и понятней, чем в Москве.

Я набрел на сельсовет.

Там собрался местный «свет».

В честь большого прохиндея


56


прохиндейский шел банкет.

В окна слышалась перцовка,

поросенок, соус, хрен...

В «газик» плюхнулась персона,

и создался сразу крен.

Следом нес какой-то шкетик

рыбки свеженькой пакетик,

шкурки беличьи

В общем было все — вполне.

И умчалось шпарить речи,

проводить с народом встречи

и мурыжить всех людей

существо нечеловечье,

в просторечьи —


«прохиндей».


57


БАЛЛАДА О НЕРПАХ


Нерпа-папа спит, как люмпен.

Нерпа-мама сына любит

и в зубах, как леденец,

тащит рыбину в сторонку

кареглазому нерпенку

по прозванью «зеленец».


Нерпы, нерпы, вы, как дети.


Вам бы жить и жить на свете,


но давно в торговой смете


запланированы вы;


и не знают нерпы-мамы,


что летят радиограммы


к нам на шхуну из Москвы.


Где-то в городе Бостоне

на пушном аукционе

рассиявшийся делец

сыплет чеками радушно,

восклицает: «Мир и дружба!

Мир и рашен «зеленец»!»


58


Чтоб какая-то там дама —

сплошь одно ребро Адама —

в мех закутала мослы,

кто-то с важностью на морде

нам вбивает вновь по Морзе

указания в мозги.


Нерпы, нерпы, мы вас любим,

но дубинами вас лупим,

ибо требует страна.

По глазам вас хлещем люто,

потому что вы — валюта,

а валюта нам нужна.


Нерпы плачут, нерпы плачут

и детей под брюхо прячут,

но жалеть нам их нельзя.

Вновь дубинами мы свищем.

Прилипают к сапожищам

нерп кричащие глаза.


Ну, а нерпы плачут, плачут...

Если б мир переиначить

(да, видать, не суждено),

мы бы, нерпы, вас любили,

мы бы, нерпы, вас не били —

мы бы водку с вами пили

да играли в домино.


Все законно! План — на двести!

Нами все довольны в тресте!

Что хандришь, как семга в тесте?

Кто с деньгами — не хандрит.


59


Можешь ты купить с получки

телевизор самый лучший —

пусть футбол тебя взбодрит

в дальнем городе Мадрид.


Но с какой-то горькой мукой

на жену свою под мухой

замахнешься ты, грозя,

и сдадут внезапно нервы...

Вздрогнешь — будто бы у нерпы,

у нее кричат глаза...


60


БАЛЛАДА О МУРОМЦЕ


Он спал, рыбак. В окне уже светало,

а он все дрых. Багровая рука

с лежанки на пол, как весло, свисала,

от якорей наколотых тяжка.


Русалки, корабли, морские боги

качались на груди, как на волнах.

Торчали в потолок босые ноги.

Светилось: «Мы устали», — на ступнях.


Рыбак мычал в тяжелом сне мужицком.

И, вздрагивая зябнуще со сна,

вздымалось и дышало: «Смерть фашистам!»

у левого, в пупырышках, соска.


Ну, а в окне заря росла, росла,


и бубенцами звякала скотина,


и за плечо жена его трясла:


«Вставай ты, черт! Очухайся — путина!»


И, натянув рубаху и штаны,


мотая головой, бока почесывая,


глаза повинно пряча от жены,


вставал похмельный Муромец печорский.


61


Так за плечо его трясла жена,

оставив штопать паруса и сети:

«Вставай ты, черт... Очухайся — война!»

когда-то в сорок первом на рассвете.


И, принимая от нее рассол,

глаза он прятал точно так, повинно,

но встал, пришел в сознанье и пошел...

и так дошел до города Берлина.


62


ЛЕГЕНДА О СХИМНИКЕ


Рассвет скользил, сазанно сизоват,

в замшелый скит сквозь щели ветхих ставен,

а там лежал прозрачноликий старец,

принявший схиму сорок лет назад.


Он спал... Шумели сквозь него леса,

и над его младенческими снами

коровы шли, качая выменами,

и бубенцы бряцали у лица.


Он сорок лет молился за людей,

за то, чтоб они другими были,

за то, чтобы они грешить забыли

и думали о бренности своей.


Все чаще нисходило, словно мгла,

безверие усталое на вежды,

и он старел, и он терял надежды,

и смерть уже глядела из угла.


Но в это утро пахла так земля,

но бубенцы бряцали в это утро


63


так мягко, так размеренно, так мудро,

что он проснулся, встать себе веля.


Он вздрагивал, бессвязно бормоча.

Он одевался, суетясь ненужно.

Испуганно-счастливое «Неужто?»

в нем робко трепыхалось, как свеча.


Неужто через множество веков,

воспомнив о небесном правосудьи,

в конце концов преобразились люди

и поняли греховность их грехов?


Он вышел... Мокрый ветр ударил в лик.

Рожая солнце, озеро томилось,

туманом алым по краям дымилось,

и были крики крякв, как солнца крик.


Блескучие червонные сомы

носами кверху подгоняли солнце,

и облака произрастали сонно

внутри воды, как белые сады.


Сияли, словно райские врата,

моря цветов: лиловых, желтых, синих.

И, спохватившись еле-еле, схимник

подумал: «Грех — вся эта красота...»


Он замер. Он услышал чей-то смех

за свежими зелеными стогами

и омрачился: бытие — страданье,

а смех среди страданья — это грех.


64


Но в сене, нацелованно тиха,

дыша еще прерывисто и влажно,

лежала девка жарко и вальяжно,

кормя из губ малиной пастуха.


Под всплески сена, солнца и сомов

на небеса бесстыдно и счастливо

глядели груди белого налива

зрачками изумленными сосков.


И бедный схимник слабый стон исторг,

не зная, как с природою мириться —

и то ли в скит опять бежать молиться,

и то ли тоже с девкою — под стог.


Сжимая посох, тяжкий от росы,

направился топиться он в молчаньи.

Над синими безумными очами,

как вьюга, бились белые власы.


Он в озеро торжественно ступил.


Он погружался в смерть светло и кротко.


Но вот вода дошла до подбородка,