Катер связи — страница 6 из 19

Что с тобой случилось, грек?

А с тобою то случилось,

что ты тоже человек.


И еще тошнее, если,

не поняв твоей тоски,

кто-то спрашивает — есть ли

безразмерные носки.


И глядишь ты горько-горько,

пониманья не ища,

на сующего пятерку

прыщеватого хлыща.


Но идет, хвативший малость,

седобров и меднолиц,

словно грек, печалью маясь,

с русской шхуны моторист.


Моторист садится рядом:

«Выпьем, что ли, корешок!» —

и ручищею корявой

молча лезет в кожушок.


Углубленно, деловито

из кармана достает

переводчицу-пол-литру,

о скамейку воблой бьет.


И сидят, и пьют в молчаньи,

и глядят, обнявшись, вдаль

вместе с греческой печалью

наша русская печаль...


зо


БАЛЛАДА ВЕСЕЛАЯ


Мы сто белух уже забили,


цивилизацию забыли,


махрою легкие сожгли,


но, порт завидев, — грудь навыкат!


друг другу начали мы выкать


и с благородной целью выпить


со шхуны в Амдерме сошли.


Мы шли по Амдерме, как боги,


слегка вразвалку, руки в боки,


и наши бороды и баки


несли направленно сквозь порт;


и нас девчонки и салаги,


а также местные собаки


сопровождали, как эскорт.


Но, омрачая всю планету,

висело в лавках: «Спирту нету».

И, как на немощный компот,

мы на «игристое донское»

глядели с болью и тоскою

и понимали — не возьмет.


Е. Евтушенко


81

Ну кто наш спирт и водку выпил?

И пьют же люди — просто гибель...

Но тощий, будто бы моща,

Морковский Петька из Одессы,

как и всегда, куда-то делся,

сказав таинственное: «Ща!»

А вскоре прибыл с многозвонным

огромным ящиком картонным,

уже чуть-чуть навеселе;

и звон из ящика был сладок,

и стало ясно: есть! порядок!

И подтвердил Морковский: «Е!»

Мы размахались, как хотели, —

зафрахтовали «люкс» в отеле,

уселись в робах на постели;

бечевки с ящика слетели,

и в блеске сомкнутых колонн

пузато, грозно и уютно,

гигиеничный абсолютно,

предстал тройной одеколон.

И встал, стакан подняв, Морковский,

одернул свой бушлат матросский,

сказал: «Хочу произнести!» —

«Произноси!» — все загудели,

но только прежде захотели

хотя б глоток произвести.

Сказал Морковский: «Ладно, — дернем

Одеколон, сказал мне доктор,

предохраняет от морщин.

Пусть нас осудят — мы плевали?

Мы вина всякие пивали.

Когда в Германии бывали,

то «мозельвейном» заливали

мы радиаторы машин.

А кто мы есть? Морские волки!

Нас давит лед, и хлещут волны,

но мы сквозь льдины напролом,

жлобам и жабам вставив клизму,

плывем назло империализму?!»

И поддержали все: «Плывем!»

«И нам не треба ширпотреба,

нам треба ветра, треба неба!

Братишки, слухайте сюда:

у нас в душе, як на сберкнижке,

есть море, мама и братишки,

все остальное — лабуда!»

Так над землею-великаном

стоял Морковский со стаканом,

в котором пенились моря.

Отметил кэп: «Все по-советски...»

И только боцман всхлипнул детски

«А моя мамка — померла...»

И мы заплакали навзрыдно,

совсем легко, совсем нестыдно,

как будто в собственной семье,

гормя-горючими слезами

сперва по боцмановой маме,

а после просто по себе.

83


Уже висело над аптекой

«Тройного нету!» с грустью некой,

а восемь нас, волков морских,

рыдали — аж на всю Россию!

И- мы, рыдая, так разили,

как восемь парикмахерских.


Смывали слезы, словно шквалы,

всех ложных ценностей навалы,

все надувные имена,

и оставалось в нас, притихших,

лишь море, мама и братишки

(пусть даже мамка померла).


Я плакал — как освобождался,


я плакал, будто вновь рождался,


себе — иному — не чета,


и перед богом и собою,


как слезы пьяных зверобоев,


была душа моя чиста...


84


ДЕРЕВЕНСКИЙ


О чем поскрипывает шхуна?

Не может быть, что ни о чем,

когда, дыша машиной шумно,

несется в сумраке ночном.


О чем под скрип ее вздыхает

матрос, едва успев заснуть,

и что сейчас ему вздымает

татуированную грудь?


Когда, вторгаясь в тучи косо,

елозя, ерзает бизань,

во сне усталого матроса

вдруг прорезается Рязань.


И шхуна тросами, снастями

скрипит, скрипит ему впотьмах

о снеге детства под санями,

о кочерыжках на зубах.


Он просыпается не в духе.


Он пляшет с мрачным криком «Жги!..»


внутри разрезанной белухи,


чтобы прожирить сапоги.


85


Он от команды в отдаленьи

молчит, насуплен и небрит.

«В деревню хочется, в деревню..

он капитану говорит.


И вот в избе под образами

сидит он, тяжкий и хмельной;

и девки жрут его глазами —

аж вместе с бляхой ременной.


Он складно врет соседской Дуне

что, мол, она — его звезда,

но по ночам скрипит о шхуне

его рассохлая изба.


чуть-чуть побитый молью

на плечи просится бушлат.

«Маманька, море тянет, море...»

глаза виновно говорят.


И будет он по морю плавать,

покуда в море есть вода,

и будет Дунька-дура плакать,

что не она его звезда.


Но, обреченно леденея,

со шхуны в море морем сбит,

«В деревню хочется... в деревню

он перед смертью прохрипит.


ТРЕТЬЯ ПАМЯТЬ

II


ТРЕТЬЯ ПАМЯТЬ


У всех такой бывает час:


тоска липучая пристанет,


и, догола разоблачась,


вся жизнь бессмысленной предстанет.


Подступит мертвый хлад к нутру.

Но чтоб себя переупрямить,

как милосердную сестру,

зовем, почти бессильно, память.


89


Но в нас порой такая ночь,

такая в нас порой разруха,

когда не могут нам помочь

ни память сердца, ни рассудка.


Уходит блеск живой из глаз.

Движенья, речь — все помертвело.

Но третья память есть у нас,

и эта память — память тела.


Пусть ноги вспомнят наяву

и теплоту дорожной пыли,

и холодящую траву,

когда они босыми были.


Пусть вспомнит бережно щека,

как утешала после драки

доброшершавость языка

всепонимающей собаки.


Пусть виновато вспомнит лоб,

как на него, благословляя,

лег поцелуй, чуть слышно лег,

всю нежность матери являя.


Пусть вспомнят пальцы хвою, рожь,

и дождь, почти неощутимый,

и дрожь воробышка, и дрожь

по нервной холке лошадиной.


Пусть вспомнят губы о губах.


В них лед и огнь. В них мрак со а, этом.


В них целый мир. Он весь пропах


и апельсинами и снегом...


90


И жизни скажешь ты: «Прости!

Я обвинял тебя вслепую.

Как тяжкий грех, мне отпусти

мою озлобленность тупую.


И если надобно платить

за то, что этот мир прекрасен,

ценой жестокой — так и быть

на эту плату я согласен.


Но и превратности в судьбе,

но и удары, и утраты,

жизнь, за прекрасное в тебе

такая ли большая плата?!»


91


* * *


Очарованья ранние прекрасны.

Очарованья ранами опасны...

Но что с того — ведь мы над суетой

к Познанью наивысшему причастны,

спасенные счастливой слепотой.


И мы, не опасаясь оступиться,

со зрячей точки зрения глупы,

проносим очарованные лица

среди разочарованной толпы.


От быта, от житейского расчета,

от бледных скептиков и розовых проныр

нас тянет вдаль мерцающее что-то,

преображая отсветами мир.


Но неизбежность разочарований

дает прозренье. Все по сторонам

приобретает разом очертанья,

до этого неведомые нам.


Мир предстает, не брезжа, не туманясь,

особенным ничем не осиян,

но чудится, что эта безобманность —

обман, а то, что было, — не обман.


92


Ведь не способность быть премудрым змием,

не опыта сомнительная честь,

а свойство очаровываться миром

нам открывает мир, какой он есть.


Вдруг некто с очарованным лицом

мелькнет, спеша на дальнее мерцанье,

и вовсе нам не кажется слепцом —

самим себе мы кажемся слепцами...


93


СМЕЯЛИСЬ ЛЮДИ ЗА СТЕНОЙ


Е. Ласкипой


Смеялись люди за стеной,


а я глядел на эту стену


с душой, как с девочкой больной


в руках, пустевших постепенно.


Смеялись люди за стеной.

Они как будто измывались.

Они смеялись надо мной,

и как бессовестно смеялись!


На самом деле там, в гостях,

устав кружиться по паркету,

они смеялись просто так, —

не надо мной и не над кем-то.


Смеялись люди за стеной,

себя вином подогревали,

и обо мне с моей больной,

смеясь, и не подозревали.


н с этим


Смеялись люди... Сколько раз

я тоже, тоже так смеялся,

а за стеною кто-то гас


И думал он, бедой гоним

и ей почти уже сдаваясь,

что это я смеюсь над ним

и, может, даже издеваюсь.


Да, так устроен шар земной,

и так устроен будет вечно:

рыдает кто-то за стеной,

когда смеемся мы беспечно.


Но так устроен шар земной

и тем вовек неувядаем:

смеется кто-то за стеной,

когда мы чуть ли не рыдаем.


И не прими на душу грех,

когда ты, мрачный и разбитый,

там, за стеною, чей-то смех

сочесть завистливо обидой.


Как равновесье — бытие.