Пожилая женщина подняла на меня свои добрые глаза и сказала:
— Уже давно не слышала я такого выговора, как у тебя. Кто была та женщина, у которой ты работала в юности? Я рассказала ей.
— А где же она теперь?
— Погибла от рук отребья человеческого, так же как и ее муж.
— Не дают нам жить спокойно, моя дорогая. Ведь и здесь руки убийц по локоть в крови. Зять мой — да покоится он с миром — был убит десять лет назад, прямо здесь, в этом дворе. Сидел он на скамье, пил кофе, вдруг врывается убийца и заносит над ним топор…
— А вы не боитесь жить здесь, матушка?
— Каждое утро, поднявшись, я вручаю Господу Богу и свою жизнь, и все свои желания, да будет все по воле Его. Когда-то я очень боялась смерти. Но теперь я больше не боюсь. Уже много дорогих мне людей в мире ином. Я не буду там одинока…
Евреи в этой деревне — люди особенные. Леса и тишина, царящая окрест, сохранили их веру в первозданной чистоте. О незначащем и о великом говорят они одинаково просто. Крестьяне относятся к ним с почтением и страхом, но когда их головы одурманены фанатизмом — они убивают евреев.
— Евреи должны покинуть деревню. Деревня — это ловушка, — сказала я.
— Ты права, моя милая. Но я отсюда никуда не пойду. Здесь я родилась, здесь, видно, и похоронят меня.
Я расплатилась за ночлег и прибавила еще несколько мелких монет.
— Ты мне переплатила. Человек должен беречь деньги про черный день, — сказала она.
Я вгляделась в ее лицо и сказала себе, что такие черты встречаешь не каждый день. Большинство людей — злы и скаредны, будто этот мир — вечен. Я сохраню ее облик в своем сердце. Ее лицо сказало мне сегодня, что смерть — это еще не конец.
Солнце светило вовсю, и я шла пешком. Хорошо мне с Биньямином, хорошо мне среди деревьев. Когда я устаю, я расстилаю на земле одеяло и предлагаю сыну все, что есть в моей котомке: сыр, мягкий хлеб, помидор, размятое крутое яйцо. Он ест все подряд, кормить его не надо. Когда он радуется, то катается по траве, словно щенок, издавая отрывистые звуки, похожие на блеяние козленка.
Но ночи пугают меня. Я пытаюсь превозмочь страх, но он сильнее меня. Иногда и Биньямин вскидывается со сна и пугает меня. Я говорю ему, что сны ничего не значат — мама твоя рядом, она всегда будет рядом с тобой. Тебе нечего бояться. Я обнимаю его, с силой прижимаю к себе, и он успокаивается.
Утром Биньямин произнес свое первое слово. Он сказал: «Мама». И сказал это на идише. И громко рассмеялся.
— Скажи еще раз.
Он засмеялся и сказал снова.
Теперь мне ясно: идиш будет его языком. Это открытие радует меня. Мысль о том, что мой сын будет говорить на языке Розы и Биньямина, словно пробуждает во мне новые надежды. Но почему же руки мои дрожат?…
На следующий день я научила его новому слову: «рука». Я показываю ему руку, и он говорит: «Рука». Он катается по траве, снова и снова повторяя слова, по-детски очаровательно выговаривая их, доводя меня до слез.
Зеленые луга, простирающиеся до горизонта, невольно напоминают мне луга моей родной деревни. Сегодня она видится мне такой далекой, словно ее никогда и не было.
Так мы передвигаемся. Каждую ночь — ночуем в другом месте. Те, кто дают нам ночлег, не всегда приветливо встречают нас. Хорошо, что у меня есть возможность платить за горячую еду. После целого дня пешей ходьбы оба мы чувствуем себя усталыми и разбитыми. Биньямин произносит слова на идише, и все смеются.
— Откуда он научился этому? — спросил меня еврей, хозяин небольшой корчмы.
— От меня.
— А зачем ему это нужно?
— Чтобы не стал иноверцем.
Я знала, что мой ответ его рассмешит, и он, в самом деле, рассмеялся.
Мне очень трудно без выпивки. Я дала себе слово, что больше пить не буду, и держу свое обещание, но мне это нелегко дается. Ночью я просыпаюсь, потому что не хватает дыхания, руки мои дрожат. Это очень мучительно, и временами я спрашиваю себя — может, стоит иногда опрокинуть стаканчик, ведь нет в этом большого греха.
Никогда не забуду то лето.
Но внезапная осень разом оборвала мое счастье.
То была мрачная осень, страшные ливни налетали беспрерывно, превращая дороги в месиво, загоняя нас в запущенные ночлежки, где полы загажены и постели несвежие, где вокруг — хулиганы да пьяницы.
— Откуда малец?
— Он мой.
— Почему он говорит на идише?
— Он не говорит. Бормочет какие-то слова, — я пытаюсь защитить сына.
— Постыдилась бы!
— Почему?
— Увези его немедленно в деревню, чтобы выучился он человеческому языку. Даже русинский выродок — он русин. Только дети Сатаны говорят на идише.
— Он не выродок.
— А кто же? Он родился с благословения священника? — Он мой.
К моему несчастью, Биньямин стал произносить все слова, которым я его научила. Я хотела отвлечь его, но не сумела. Он смеялся, пускал пузыри, но каждое слово, которое он произносил, — звучало четко и ясно. Ошибки быть не могло: ребенок говорит на идише.
— Убери его отсюда! — завопил один из пьяниц.
— Куда же его деть?
— Убери его вон!
С отчаяния я опрокинула пару стопок. Это меня согрело и придало смелости. Страха я больше не испытывала, и тут же объявила всем, ясно и недвусмысленно, что вовсе не собираюсь возвращаться к себе в село, — будь, что будет. В селе — только грубость и злоба, и даже скотина на лугу — и в той уже нет чистоты.
— Подстилка! — крикнул в мою сторону один из пьяниц.
— Негодяй! — не сдержалась я.
— Шлюха, — сказал он и плюнул.
Я оставила корчму и нашла приют в амбаре. Окна я заткнула двумя снопами соломы, закутала Биньямина, прижала его к себе. Целый час била его дрожь, и наконец, он уснул в моих объятиях.
Глава семнадцатая
Зима навалилась внезапно и со всей силой. Опустели нетопленные корчмы, и хозяева их были этим раздражены. Биньямин плакал, а я была беспомощна. На всех просторах отныне властвовали зимние ветры. Я стояла у обледеневшего окна и в полном отчаянии переминалась с ноги на ногу.
Я готова была заплатить любую цену, лишь бы согреть комнату, но хозяин дрожал над каждым поленом и твердил лишь одно:
— Надо быть бережливыми. Кто знает, какие холода еще придут в эту зиму…
Еще несколько дней назад на дорогах было полно народу, во все концы катились повозки, телеги, брички. Теперь их и след простыл — только ветры да снег.
Один из возниц уже было решился взять меня на станцию, да раздумал.
— Я готова рискнуть, — сказала я.
— Матери, у которой на руках ребенок, рисковать нельзя, — возразил он.
Он боялся, и у опасений его были все основания: бури разбушевались так, что срывали крыши с хат.
В конце концов выбора у меня не осталось, и я пригрозила хозяину, что, если он не даст мне дров, то я позову жандарма. Угроза подействовала, и он тут же позволил мне взять дрова в сарае.
— Мы думали, что ты помягче будешь, — сказал мне хозяин.
— Почему?
— У тебя такой приятный идиш.
— И поэтому мне погибать от холода?
— Понимаю, — произнес хозяин, не вступая в объяснения.
Зима, свалившаяся на меня и запершая нас в этой замызганной корчме, пробудила дремавшее во мне звериное умение выживать. Я заговорила так, как говорят в селе, отбросив всякую вежливость. Пусть знают люди, что мир этот не отдан им на поругание. И Биньямину непозволительно быть мягким. Слабый еврей возбуждает темные инстинкты.
— Ты должен быть сильным, — бесконечно повторяю я Биньямину. Он смеется, и смех его подобен звону стеклянных колокольчиков. — Если ты будешь сильным, то и мама твоя будет сильной.
Биньямин, и вправду, день ото дня становился все крепче. Ручонки его молотили по мне с нарастающей силой, а если он сердился, то, бывало, царапался. Царапины досаждали мне, но я радовалась проявлению его гнева. Стоило ему поцарапать меня, как он тут же уползал под стол, прятался там и смеялся.
Я приучаю Биньямина стоять, что требует от него немало усилий. Но он справляется с этим и стоит довольно крепко. Я не сомневаюсь, что вырастет он мускулистым и стройным парнем. С каждым днем он усваивает все больше слов и способен воспроизвести все больше различных звуков. Чтобы рассмешить его, я шепчу ему какое-нибудь слово на языке русинов. Он заливается смехом, будто я сказала ему нечто весьма забавное.
А на улице — без перемен. Валит снег, громоздятся сугробы. Потребности у меня очень скромные. Я покупаю провизию у хозяйки и готовлю простую еду. Биньямин с аппетитом ест все. К вечеру он валится на пол и засыпает. Его способность мгновенно засыпать — поразительна. Не успеешь моргнуть — он уже спит. Глядя на него, я поняла, как тонка граница, отделяющая сон от бодрствования. Мой сон беспокоен. Видения обступают меня со всех сторон так, что кружится голова.
Хозяин снова поднял плату за дрова. Он уверяет, что на рынке выросли цены. Я плачу ему, не говоря ни слова, хотя точно знаю, что цена завышена. Но хозяин уверен, что я не могу съехать сейчас, и потому дерет липшее. Я же — плачу. Но в конце концов, не выдержав, говорю ему:
— Нельзя завышать цену. Евреи получили Святое Учение — Тору, и они обязаны следовать ему.
Хозяина удивляют мои доводы, он предъявляет мне все счета и расписки, чтобы доказать, что лишнего он не берет. Напротив, велики его убытки. Я ему не верю и говорю об этом прямо. Зима обострила все мои чувства и ощущения, и я не боюсь открыто выражать их.
— Ты отравляешь мою жизнь, — хозяин пытается взывать к моей совести…
Биньямин изменил меня. Я несколько округлилась, но не потеряла своей подвижности. Шесте с ним заползаю я под стол, прыгаю через веревочку, катаюсь с ним по полу.
Обитатели дома относятся ко мне с осторожностью, в моем присутствии говорят мало, взвешивая каждое слово. Они боятся, что я донесу на них. У меня и в мыслях нет ничего подобного. Только низкие люди могут доносить. Я хотела сказать им это, но знаю, что мои слова лишь усилят их подозрительность. Я помню: негодяи донесли на Розу, и ей пришлось бегать из одной канцелярии в другую, чтобы опровергнуть наговор. Возвращаясь домой, она валилась на пол и горько плакала от стыда и горя. Я доносить не стану, потому что Тора заповедала нам не возводить напраслину. Я уж было собралась сказать им это, но тут же раздумала, побоявшись, что сочтут, будто я прикидываюсь благочестивой.