По воскресеньям я собираюсь с силами и спускаюсь в церковь. Расстояние до церкви невелико, четверть часа ходьбы. В детстве весь этот путь я покрывала одним прыжком. Тогда я все делала на одном дыхании, но сегодня любой шаг причиняет мне боль. И все же этот путь для меня много значит. Каждый камень будит мою память, вернее, нечто, предшествующее памяти, и я вижу не только мою покойную мать, но и всех людей, что проходили этими тропками, опускались на колени, плакали и молились. Теперь мне почему-то кажется, что все они были в тулупах, может быть, из-за того мужика, никому неизвестного, который прибыл сюда тайком, помолился, а затем покончил с собой. Его крики до сих пор отдаются у меня в висках.
Церквушка — старая и ветхая, но все еще прелестна в своей простоте. Деревянные подпоры, что поставил мой отец, до сих пор хранят память о нем. Отец не был ревностным христианином, но почитал своим долгом, чтобы малый сей храм не пребывал в запустении. Я помню, словно в свете сумерек, как отец нес на плечах толстые колья, как он вгонял их в землю, вбивая огромным деревянным молотком. Тогда отец виделся мне великаном, и труд его был великанским. А колья те, хоть и подгнившие, и по сей день стоят на месте. Недвижные, стоят они, долгожители, и лишь человек вырван безвременно…
Кто бы мог представить, что я вернусь сюда: ведь, словно зверь, исторгла я из памяти родительский дом. Ибо человеческая память сильнее его самого. Чего не сотворит желание, осуществит необходимость, и в конце концов необходимость обернется желанием. Я не жалею, что вернулась сюда: видимо, так было нужно, чтобы я вернулась.
Час-другой я сижу на скамье в церкви. Тишина тут звенящая, может быть, потому, что место это в самом сердце долины.
По этим тропкам в детстве я гонялась за коровами и козами. Как бездумна и как прекрасна была тогда моя жизнь. Подобно тем животным, которых пасла я, была я так же сильна и так же бессловесна, как они. От тех лет не осталось никаких внешних следов, лишь я сама, годы, спрессованные во мне, да моя старость. Старость незаметно приближает человека к самому себе и к умершим. Мертвые, которых мы любили, приближают нас к Богу.
В этой долине я впервые услышала голос с небес, вернее, со склонов, как раз в том месте, где зажатая холмами долина, вырвавшись на свободу, вливается в простор широкой равнины.
Я очень хорошо помню, как это случилось. Было мне семь лет. Внезапно я услышала голос, не похожий на голос матери моей или отца. Он сказал мне: «Не бойся, дочь моя, ты найдешь пропавшую корову». Голос был такой уверенный, такой спокойный, что мой страх мигом улетучился. Я застыла на месте, вглядываясь в сгущающуюся темноту. Ни звука, ни шороха. И вдруг из темноты появилась корова и подошла ко мне.
С тех пор всякий раз, когда я слышу слово «спасение», я вижу свою корову, которая потерялась и нашлась. Только однажды обратился ко мне этот голос — и замолк. Об этом я никому не рассказывала. В глубине сердца хранила я тайну и радовалась ей. Я тогда всякой тени боялась. И долгие годы владел мною страх — лишь в зрелом возрасте освободилась я от него. Если бы я молилась, молитва научила бы меня не бояться. Но судьба моя распорядилась по-иному. Понимание многих истин пришло ко мне поздно — я постигала их не своем горьком опыте.
В юности у меня не было потребности ни в молитве, ни в Священном Писании. Слова молитвы, что я произносила, словно не мне принадлежали. Я ходила в церковь, потому что мать меня заставляла. Когда мне было двенадцать, однажды посреди молитвы вдруг привиделись мне сцены разврата, и это ввергло меня в мрачную печаль. Каждое воскресенье я притворялась больной, мать колотила меня, но ничего не помогало: я боялась церкви, как боялась сельского лекаря.
И все же, слава Богу, я не оторвалась от живительных источников веры. Бывало в моей жизни, когда, казалось, я забывала о них, погрязши в пороке, но и тогда не однажды падала я на колени и молилась. О Боже, немного таких мгновений могу я вспомнить, хоть и велики грехи мои, но только Ты в бесконечной милости Своей знал душу рабы Твоей.
А теперь, как принято говорить, вернулись воды к истокам своим, завершен круг: я возвратилась сюда. Дни полновесны, исполнены сияния, и я блуждаю по ним — по всей их протяженности. Пока окно распахнуто и глаза мои способны видеть, одиночество не досаждает мне. Жаль, что мертвым запрещено разговаривать с живыми. Им есть о чем рассказать, я в этом уверена.
Раз в неделю появляется Хамилио-слепец, приносит мне из деревни все необходимое. Нужды мои теперь весьма скромны: три-четыре стакана чаю, хлеб и тощий сыр. Фрукты здесь в изобилии. Я уже пробовала вишни — чистое вино.
Хамилио уже не молод, но его походка слепого — устойчива. Он ощупывает дорогу толстой палкой, и палка не предает его. Когда он наклоняется, я вижу линию его крепкой спины, мне рассказывали, что, когда он был юн, женщины тянулись к нему, и это не удивительно — и сейчас можно догадаться, что был он парень видный. Во что сделали с ним годы: сначала он оглох, затем ослеп, и теперь осталась от него сущая малость. Когда он приближается к моей лачуге с поклажей на плечах, почему-то кажется он мне грузным и покорным. Но это лишь обман зрения…..
Он только родился, когда я оставила деревню, но я много о нем слышала, и не всегда — хорошее. После многих лет бурной холостяцкой жизни он женился. Невеста была мила и богата, и приданое за ней дали приличное. Вот только верностью она не отличалась. Говорили, что это ему в наказание, ибо многих женщин он обманул. Но и она была наказана за свои измены: осиный рой налетел на нее посреди поля и искусал до смерти. Иногда мне кажется, что и награда, и наказание воздаются уже в этом мире, но кто я такая, чтобы судить о вещах, исполненных тайны.
Каждый четверг приходит Хамилио и приносит мне еду. Только Богу ведомо, как находит он дорогу. Существом из другого мира кажется мне Хамилио. Бели бы не он, лежать бы мне во прахе.
— Спасибо, Хамилио, — кричу я ему.
Я не уверена, слышит ли он мой голос. И все же он делает какое-то судорожное движение, будто отгоняет нечистую силу. Когда же я кладу кое-что в его огромную ладонь, он стучит своей толстой палкой в пол, что-то бормочет и уходит. От одежды его исходят запахи травы и воды — большую часть дня он, видимо, проводит вне дома.
— Как поживаешь? — обращаюсь я к нему и тут же спохватываюсь, сознавая бессмысленность своего вопроса.
Он делает свою работу молча и неспешно. Сначала раскладывает продукты в чулане, затем приносит охапку дров и кладет их возле печки. Он работает около часа. И за это время наполняет мою каморку запахом лугов и полей — их дыхание остается со мною на всю неделю.
Я люблю сидеть и наблюдать, как он удаляется. Уходит он медленно, иногда это длится целый час. Сначала он спускается к церкви, на пороге ее преклоняет колени и молится. Порою мне кажется, что я слышу его молчание. Вдруг — уже без всякого благоговения — он отряхивается и, словно обращаясь в бегство, вскакивает и спускается к озеру. У озера шаги его замирают. Он останавливается.
Иногда я представляю себе, что он останавливается у воды, чтобы вдохнуть ее запах, — в это время года она пахнет совершенно по-особому. Он приближается к кромке воды, наклоняется, и тот час же, не задерживаясь, скользнув тропкой, исчезает среди деревьев.
Но, скрытый деревьями, он вновь возникает передо мной — в ином озарении: крепкий и красивый. И я начинаю скучать без него. Темнота разом смывает его образ, и только утром в пятницу, когда до меня снова доносится запах воды, я вспоминаю о нем, и дрожь ожидания пробегает по спине.
Почти всегда я сижу в кресле. Деревянное кресло с толстыми подушками. Годы не тронули его, и сегодня, как и прежде, оно готово принять в себя человеческое тело. В нем, бывало, мать моя сиживала по воскресеньям. Глаза ее закрыты. Вся накопившаяся за неделю усталость отпечаталась на ее лице. Седые волосы ее поредели. Сегодня я старше ее на сорок лет. Перепутан миропорядок: мать моложе престарелой дочери. Так, по всей видимости, будет до скончания веков. И когда воскреснут мертвые, она, наверно, удивится: это ли моя дочь Катерина? Когда я молюсь, я обращаю молитву и к ней. Я уверена, что матери наши защищают нас, и не будь этой праведной защиты — давно бы злодеи извели нас.
Большую часть дня я сижу и смотрю. Прямо передо мною переливается всеми оттенками озеро. В эту пору оно излучает ослепительный свет…
Некогда шумела здесь кипучая жизнь, а теперь — лишь молчание. Я вслушиваюсь в это молчание, и поднимаются с лугов далекие видения и встают пред моими очами. Вчера они предстали предо мной с особой ясностью. Мне три года, я сижу на зеленом лугу, и наша овчарка Зимби лижет мои пальцы. Отец сидит под деревом и потихоньку пьянеет, отхлебывая из бутылки с водкой, он весел и доволен. «Папа!» — зову я его, сама не знаю зачем. Но он не отвечает, весь поглощенный выпивкой. Я заливаюсь слезами, но мой плач не сдвигает его с места. Как ветер, вылетает из дома мать, и я тут же замолкаю.
Мама, будь благословенна ее память, постоянно и тяжко трудилась, мы все в страхе трепетали перед ней, даже отец, крупнотелый и сильный. Коровы и те не осмеливались ослушаться ее. Я помню, как она собственными руками укротила взбесившуюся корову. Эти руки, да простит мне Господь, и по сей день помнит мое тело: за что только не доставались мне ее тумаки. За провинности малые и большие лупила она меня в гневе, не зная жалости. Только в Пасху не била. В пасхальные праздники лицо ее преображалось, и какое-то тихое умиротворение разливалось в глазах — словно успокаивались стремнины полноводной реки. В эти дни ее лицо излучало свет, который заливал весь дом. Ей была свойственна какая-то особая религиозность, неведомая в этих местах.
Я проводила пасхальные дни на завалинке, рядом с Зимби. Зимби мне особенно памятен: сильный, великодушный пес, любивший людей, и особенно детей. И если тело мое наполнено теплом, то это его тепло я впитала. Ноздри мои и поныне обоняют его запах. Когда я покидала свой дом, он горестно выл, будто знал, что я не вернусь, и мы никогда не свидимся более. Для меня он живет и здравствует, со своим глуховатым, сдавленным лаем, в котором всегда слышался мне зов друга. Душа моя прилепилась к его душе, если только можно так говорить. С тех пор, как я вернулась, временами мне слышится, что он скулит, и мне хочется прижаться к нему, округлому и мягкому, я тоскую по его шелковистой шерсти, по запаху реки, приставшему к его лапам.