Катерина — страница 26 из 31

— Почему ты всегда защищаешь евреев?

— Я говорила о злорадстве.

— Я не живу по пословицам. Для меня чувства — прежде всего.

Кулаки мои уже налились силой, но я почему-то все еще сдерживалась. Но тут она добавила:

— Мы говорим откровенно и не скрываем своей ненависти…

Тут уж я не выдержала, замахнулась обеими руками, сбила ее с ног. Никто не бросился ей на помощь. Я знала, что никто не станет выручать ее, и молотила кулаками. Старшая надзирательница вырвала ее, обливающуюся кровью, из моих рук.

Убийц, таких, как я, помещают не в карцер, а в особую камеру, где есть нары и параша. Очень скоро старшая надзирательница дала мне знать, что пора увязывать свои вещи и преносить их в эту камеру. Я проделала все это, не проронив ни звука.

— За что ты ее избила? — спросила старшая надзирательница, не повысив голоса.

— Она меня вывела из себя.

— Надо сдерживаться, — произнесла она мягко, словно женщина, которой известны все слабости рода человеческого.

— Уже давно мне хотелось избить ее.

— Теперь тебе придется побыть в полном одиночестве.

— Я привыкла ни с кем не разговаривать.

— Человеку необходимо общество других людей, хоть немного, разве не правда?

— Я могу оставаться сама с собой.

— Я приду навестить тебя, — сказала старшая надзирательница и заперла дверь.

Новая жизнь открылась мне. Камера, хоть и узкая, но светлая, и если встать на нары, мне видны поля и луга, и глаза мои жадно вбирают эти картины. И еще: камера эта не полностью изолирована. По вечерам сюда доносятся голоса заключенных, и из их разговоров узнала я, что евреев уже изгнали из их жилищ, а грабеж продолжается. Допоздна длится торжествующее веселье.

Только после полуночи я — наедине с собой и своими близкими. Врата земли распахиваются предо мною, и Биньямин движется мне навстречу, выползая из-под стола. Я вижу тени от его рук, и его смех наполняет камеру. Он не вырос с тех пор, как отобрали его у меня. Теперь взгляд его подобен взгляду маленького Иисуса, покоящегося в материнских объятиях, — точно, как на деревянной иконе, что вырезал мастер для нашей церкви. Я опускаюсь на колени и зову его:

— Биньямин, мой дорогой! — но тут же пугаюсь слова «дорогой». Потому что никогда не произносила этого слова.

— Биньямин, — говорю я, — мама твоя обращается к тебе. Почему ты прячешься?

Я немного отступаю назад, Аду, что он покажется мне, но он не выползает из-под стола. Я набираюсь смелости и слегка подвигаюсь к нему на коленях:

— Биньямин, здесь твоя мама. Неужели ты не помнишь мой голос?

— Я здесь, — откликается его голос, такой до боли знакомый.

— Я хочу видеть тебя.

— Я — рядом с тобой, — слышу я его смех.

Стоя на коленях, я пытаюсь сдвинуться с места, но колени мои приросли к полу, и я не в силах пошевелиться.

Проснувшись на следующее утро, я ощущала, что сжимала его тельце в своих объятиях.

В то же утро на работе нас поставили рядом, меня и Софию. На лице ее еще светились синяки, следы ударов, которые я на нее обрушила. Она взмолилась, чтобы не ставили ее рядом со мной. Кое-кто из заключенных готов был выручить ее — поменяться местами, но старшая надзирательница заупрямилась и не разрешила. В конце концов у Софии не осталось выбора, ей пришлось взять в руки лопату и начать долбить твердую землю. Она работала рядом, охваченная паникой, не поднимая головы и не произнося ни слова.

— Почему ты молчишь? — обратилась я к ней. Она перепугалась, подняла голову и сказала:

— Я боюсь. Ведь из-за меня тебя посадили в карцер.

— Я больше не буду бить тебя.

— Все равно боюсь…

— Ей-Богу, не буду. Клянусь покойными родителями. Сидеть в карцере совсем не так уж плохо. Как там у вас, в бараках?

— Все по-старому. Настроение хорошее. Немцы наступают на фронте, выгоняют евреев изо всех деревень, большая добыча попала в руки, и каждому что-то перепадает…

Она на миг увлеклась, но тут же спохватилась, обеими руками обхватила голову, завопила:

— Я опять ошиблась! Я снова согрешила!

— Что с тобой? — я хотела ее успокоить.

— Я всегда раздражаю тебя…

— Сегодня ты меня не раздражаешь. Говори. Сколько душе твоей угодно.

— Не буду. Боюсь…

— Я — из русинов, все предки мои до десятого колена — русины, и ничто русинское не чужое мне. Умру — похоронят меня рядом с отцом и матерью. Ты не должна меня бояться.

— Боюсь… Тут уж ничего не поделаешь… Трудно справиться со страхом.

Видимо, стало ей легче, и она расплакалась. Мне захотелось положить руку ей на плечо, но я понимала, что этот жест испугает ее до смерти. Она долго всхлипывала, и наконец, погрузилась в работу, не вымолвив ни слова до самого вечера.

Глава двадцать седьмая

В страшные сороковые годы я ничего не записывала, а то, что записала, — уничтожила собственными руками. Я работала без устали — словно эти свекловичные поля были моей собственностью. Железнодорожные составы, проносившиеся мимо нас, были переполнены евреями. Все радовались тому, что, наконец-то, мы раз и навсегда избавимся от них.

Между собой заключенные ссорились из-за каждого куска пирога, из-за платья или помады. Камеры карцера были переполнены, оттуда днем и ночью доносились крики. Надзирательницы окатывали кричащих водой, чтобы заставить их замолчать.

В сороковые годы погрузилась я в кромешную тьму. Все мои связи с близкими прервались. Напрасно я стучалась в их двери по ночам. Ни отклика, ни знака. Только тьма непроглядная, только зияющая пропасть.

В те дни какая-то кожная болезнь поразила мое тело и обезобразила лицо. «Чудовище», — перешептывались узницы за моей спиной. Лицо мое покрылось розовыми волдырями, руки распухли. Я казалась самой себе необитаемой пещерой: вид ее страшен, внутри — пустота. Сказать правду, даже теперь никто из заключенных не осмеливался пойти против меня, никто рисковал мстить мне. Почти всегда я работала одна, и если ставили кого-нибудь из женщин рядом, она избегала разговоров со мной. Иногда старшая надзирательница заходила в мою камеру и обменивалась со –198мной несколькими фразами. Однаады она спросила, не хочу ж я вернуться в барак.

— Мне, пожалуй, лучше здесь, — ответила я.

И она больше не беспокоила меня по этому поводу.

Кисловато-сладкие запахи доносились со всех сторон. Я не знала, что это — запах смерти. Но остальные знали и говорили: это — запах смерти евреев. Я отказывалась слушать. Я была уверена, что их разговоры — всего лишь плод злых фантазий.

В ранние утренние часы я руками вырывала свеклу из земли. Мимо проносились длинные товарные составы. Заключенные встречали их радостными криками: «Смерть торговцам! Смерть евреям!» Они все знали. Их чувства были обострены. Они сидели в тюрьме, но знали все, что происходит вокруг. Сколько евреев уже отправили и скольких еще отправят. Каждый состав вызывал у них бурную радость, и по ночам они пели:

Наконец-то сжигают убийц Господа нашего.

И запах гари — как аромат благовоний.

Это громогласное пение раздавалось до поздней ночи. Надзирательницы позволяли им горланить, словно не замечая нарушения порядка. И они пели с воодушевлением, как поют на Рождество, с топаньем и гиканьем.

Я, о Великий Боже, беспокоилась только о себе. Была уверена, что эта розовая болезнь, такая беспощадная, доконает меня. Это беспокойство заполняло все мое существо.

Сегодня, когда я думаю о том, как слепа я была тогда, о том, что, кроме себя, я ничего не замечала, стыд съедает меня. Но тут же добавлю: именно тогда я нашла свой путь, который –199заново привел меня к Псалмам. Я прикипела к святым словам и молилась долгими часами. Стихи Святого Писания успокаивали мои страхи. Да простит мне Господь эту эгоистичную молитву…

День за днем мимо нас шли составы. Бе было больше никакого сомнения, что смерть совсем рядом с нами. Во дворе стояли оставленные без надзора телеги, доверху груженные всякой одеждой, но никто в ней не нуждался. Сырость разъела ее, в течение нескольких дней она превратилась в бесформенную груду тряпья. Во время свиданий уже приносили не одежду, а золотые украшения.

В обед Сиги подошла ко мне и сказала:

— Трудно мне выносить твое молчание, Катерина. Не так уж много лет прошло с тех пор, как мы были подругами. Почему же ты меня отталкиваешь? У меня ведь никого нет на всем белом свете.

— Я не сержусь на тебя.

— Почему бы тебе не вернуться к нам в барак? Ведь вдвоем легче, чем в одиночку. Одиночество разъедает душу.

— Я должна остаться наедине с собой. Сидеть тихо и залечивать свою рану.

— Переходи к нам. Ты нам очень нужна.

— Спасибо, Сиги.

— мы ведь отвечаем друг за друга, правда?

— Да. Я сказала то, что она хотела услышать. Сиги очень постарела за последние два года. Ее лицо, полное некогда и страсти и веры, увяло. Когда придет день ее

— 200освобождения, она не будет знать, что ей делать со своей свободой. Лицо ее стало подобным тюрьме — та же бесцветнось, то же запустение. Здесь она еще поет по ночам, но на свободе не сумеет рта раскрыть. Не удивительно: все родственники бросили ее, даже дочки не навестили ни разу.

— Ты думаешь о евреях? — удивила она меня.

— Верно. А откуда ты знаешь?

— Ты не должна думать о них. Такова их судьба. Так захотел Господь.

— Понимаю.

— Нам запрещено спрашивать, что вверху и что внизу. Ты понимать?

Глава двадцать восьмая

Наступили теплые, светлые дни, и нас перевели на уборку кукурузы. Болезнь покрыла лицо мое густой сыпью, и все сторонились меня. Старшая надзирательница выделила мне в поле отдельную делянку — чтобы я ни с кем не сталкивалась. После целого дня работы я возвращалась одна, а за мной — на приличном расстоянии — следовали надзирательницы. Если бы я не совершила убийства, меня бы, наверняка, освободили. Людей, пораженных заразной болезнью, обычно выпускали из тюрьмы, но к убийцам относились со всей строгостью закона.