Каторга. Преступники — страница 80 из 87

И голый Милованов принял такую позу, был так жалок, так смешон в эту минуту, что все не смогли удержаться, расхохотались. Да и он сам расхохотался над собой.

– Пу-у-у! Хозяин-то и завизжал по-свинячьи, и начал крутиться чисто вьюн. А сам-то визжит. Принялся я вдругоряд ружьишко заряжать. Дядя Анисим меня за руку, а сам белый: «Не стреляй, – говорит, – ради Господа Бога! Убежим! Страшно!» – говорит. «Нет уж, мол, начато! Уж без того не уйду, не убивши». Зарядил опять, нацелился, раз! Тут уж хозяин и крутиться перестал. Только лежит ойкает. Поойкал, поойкал – и кончился. Мы с дядей Анисимом драпа, да в поле, да рожью целиком, вбежали на межу, да ружье – там поправей межи-то деревцо было, под деревцом ямочку выкопали, – ружье-то и зарыли.

– Полевей межи дерево было! – заметил дядя Анисим.

– Ан, правее!

– Левей, говорю!

– Ан, поправее. Вот межа, а вот деревцо, как стол, а вот отступя шага два…

И они вступили между собой в бесконечный спор: где было деревцо, правей межи или левей. Оба знали и помнили каждый кустик. Немного знали эти люди, но уж то, что знали, знали досконально.

Букашка так знает лист, на котором она выросла и живет.

Узенький кругозор у людей – вершка полтора в диаметре, – но зато уж в этом кружке они всякую пылинку наизусть знают и мало-помалу за целую гору считают.

– Спрятали ружье в ямочке, – продолжал Милованов, когда кончился его победой спор о деревце, – домой приходим. «Принимай, мол, нас, честная вдова!» Услыхала это хозяйка, ровно холстина сделалась, на скамейку так и села. «Разве вы, – говорит, – его уже порешили?» – «Так, мол, точно. Прикончили». Залилась слезами. «Ах, – говорит, – зачем вы это сделали?» – «Ну, уж, мол, теперь не воротишь. Теперь ты нас уважать должна!» – «Пожалуйте, – говорит, – к столу. Садитесь». Полштофчик нам поставила, из печки что от обеда осталось достала. Сидим, водку пьем.

– Да ты, что ж, до водки, что ль, охочь?

– Зачем? Нет! А только так уж положено. С окончанием дела. Плачет хозяйка-то. Известно, жаль, муж. «Ты бы, мол, присела». Поднесли ей водочки. «Ты, мол, тоже с нами выпей. Что ж мы одни-то? Для кумпаньи». Дала она нам денег – три рубля бумажками, а на три четвертака медью. И пошли мы спать, потому намаялись. А утром-то нас и взяли.

– Как же случилось?

– Из мужиков кто-то шел, в сторожку заглянул, а там мертвое тело. Он содом и поднял. Кто мертвое тело? Мельник. Сейчас на нас подозрение и сделали.

– Ну, и что ж вы?

– Дядя Анисим не в сознаньи. А я вижу, стало быть, что все стало известно, и рассказал. Так и так, мол. Чего ж тут молчать? Известно, другого кого бы взяли, молчал бы. А раз меня самого взяли, стало быть, все одно – молчи не молчи – подозрение. Хозяйка-то больно вертелась. К барину. Да нешто барину такая паскуда нужна, из острога-то. Барин себе другую возьмет, баб много. Становому сулила три года в куфарках служить без жалованья. Да нет, брат, ничего не поделаешь. Уж больно, как я все рассказал, стало известно. Так стало известно, каждое слово всяк знает. Нас и осудили. Как же! Всех вместе судили. И хозяйку на одну скамейку посадили. А барин-то за нее другой заступался. Тоже, видать, она ему обещалась в куфарки пойтить без жалованья. Все на меня пальцем тыкал: «Врет, – говорит, – все! Не верьте ему, господа председатели!» А я-то встаю да перекрестился: «Как, – говорю, – перед Истинным!» Мне и поверили. Да нас всех и в каторгу.

Через несколько дней захожу в тюрьму, в группе арестантов хохот. Что такое?

Милованов рассказывает, как он за три рубля семьдесят пять копеек своего «не хозяина, а ангела» убивал. И рассказывает всякий раз во всех мельчайших подробностях, посмеиваясь там, где речь идет о вещах, по его мнению, забавных, как хозяин «визжал по-свинячьему», рассказывает просто, спокойно, словно все это так и следует.

– Как же это так, Милованов? – начал я, в виде опыта, как-то стыдить его.

Милованов посмотрел на меня с удивлением:

– Да ведь мы, ваше высокоблагородие, люди слабосильные! Ежели б я сильный человек был, известно б ушел. Потому я везде могу. А что ж слабосильный сделать может. Его куда ткнут, он туда и идет. Слабосильный, одно слово!

– Нашли тоже, с кем, ваше высокоблагородие, разговаривать! Нешто он что понимает? У него и ума-то, и всего иного прочего в умаленьи! Нешто ему обмозговать, на какое дело идет! – презрительно заметил про Милованова один каторжанин, сам убивший одну семью в шесть душ, другую – в пять. Так, не человечишко даже, а четверть человека какая-то!

Самоубийца

– Опять бумаг не переписал, мерзавец? Опять? – кричал в канцелярии Рыковской тюрьмы смотритель К. на писаря – бродягу Иванова.

Он любил показать при мне свою строгость и умение «держать арестантов».

– На «кобыле» не лежал, гад? Разложу! Ты, брат, меня знаешь! Не знаешь, у других спроси. Ты у меня на «кобыле» жизнь проклянешь, мерзавец! Взял негодяя в канцелярию, а он… В кандальную запру, на парашу, в грязи сгниешь, гадина!

Бродяга Иванов, безусый, безбородый юноша, сидел с бледным лицом и синими дрожащими губами и писал.

– Нельзя иначе с этими мерзавцами! – пояснил мне К., когда мы шли из канцелярии. – Я их держать умею! Они меня знают, мои правила. Не скажу слова, а уж сказал, верно, будет сделано.

Вечером я пил в семье К. чай, как вдруг прибежал надзиратель:

– Самоубийство!

– Как? Что? Где?

– В канцелярии самоубийство. Писарь Иванов, бродяга, застрелился.

Мы с К. побежали в канцелярию. Иванова уж не было.

– В лазарет потащили!

Рядом с канцелярией, в маленькой надзирательской, пахло порохом, на лавке и на полу было немножко крови. На столе лежал револьвер.

– Чей револьвер?

– Мой! – с виноватым видом выступил один из надзирателей.

– Под суд тебя, мерзавца, отдам! Под суд! – затопал ногами К. – В последственное тебя сейчас посадить велю!

– Виноват, не доглядел!..

– Надзиратель, мерзавец! Револьверы по столам у него валяются!

– Только на минутку отлучился, а он в каморку зашел, да и бац.

– Всех под суд упеку, подлецы!

– Записку вот оставил! – доложил один из писарей.

На восьмушке бумаги карандашом было написано:

«Прошу в моей смерти никого не винить, стреляюсь по собственному желанию.

1) Во всем разочарован.

2) Меня не понимают.

3) Прошу написать такой-то (указан подробный адрес в Ревеле), что умираю, любя одну только ее.

4) Тела моего не вскрывать, а если хотите, подвергните кремации. Пожалуйста!

5) Прошу отслужить молебен Господу Богу, Которого не признаю разумом, но верю всей душой.

Бродяга Иванов».

– Мерзавец! – заключил К. – Пишите протокол.

– Жив, может быть, останется! – объявил пришедший доктор. – Пуля не задела сердце. А здорово!

– Не мерзавец? – возмущался К. – А? Этакую штуку удрать! У надзирателя револьвер взять!.. Ты, тетеря, ежели ты мне еще будешь револьверы разбрасывать… В оба смотри! Ведь народ кругом. Пишите протокол, что, тайно похитив револьвер…

Он принялся диктовать протокол.

Писари в канцелярии были смущены, ходили как потерянные, надзиратели ругались:

– Чуть в беду из-за вас, из-за чертей, не попали!

Смотритель, когда доктор ему сказал, что Иванов поправляется, крикнул:

– Знать про мерзавца не хочу!

И беспрестанно повторял:

– Скажите пожалуйста, какие нежности! Стреляться, мерзавец!

Доктор говорил мне, что писари каждый день ходят справляться в лазарет об Иванове:

– Мальчик-то, – говорят, – уж очень хороший.

Я увидел Иванова, когда он уж поправлялся. Доктор предложил мне:

– Зайдем!

– А я его обеспокою?

– Нет, ничего. Он будет рад. Я ему говорил, что вы о нем справляетесь. Он спросил: «Неужели?» Ему это было приятно. Зайдем.

Иванов лежал исхудалый, желтый, как воск, с белыми губами, с глубоко провалившимися, окруженными черной каймой глазами.

Я взял его худую, чуть теплую, маленькую руку.

– Здравствуйте, Иванов! Ну, как? Поправляетесь?

– Благодарю вас! – тихим голосом заговорил он, пожимая мне руку. – Очень благодарю вас, что зашли!..

Я сел около.

– Вы, значит, меня не презираете? – спросил вдруг Иванов.

– Как? За что? Господь с вами!

– А тогда… в канцелярии… смотритель… «Подлец»… «Мерзавец»… «Гад»… Про «кобылу» говорил… Господи, при постороннем-то!

Иванов заволновался.

– Не волнуйтесь вы, не волнуйтесь… Ну, за что ж я вас буду презирать? Скорее его.

– Его? Иванов посмотрел на меня удивленно и недоверчиво.

– Ну конечно же, его! Он ругался над беззащитным.

– Его же? Его? – У Иванова было радостное лицо, на глазах слезы. – А я ведь… я… я не то думал… я уж думал, что уж, что ж я… Так уж меня… что ж я теперь… самыми последними словами… на «кобылу»!.. Какой же я человек.

Он заплакал.

– Иванов, перестаньте. Вредно вам! – уговаривали мы с доктором. – Не огорчайтесь пустяками!

– Ведь нет… ничего… это так… это не от горя…

Он плакал и бормотал:

– А я… я… хотя и мало учился… а книжки читал… сам читал… я человек все-таки образованный.

Бедняга, он и «кремацию» ввернул в предсмертную записку, вероятно, чтобы показать, что он человек образованный.

И лежал передо мной мальчик, самолюбивый, плакавший мальчик, а он в каторге.

– У мерзавца были? – встретился со мной у лазарета К. – Вот поправится, я в кандальную его за эти фокусы!

Оголтелые

– Ну не подлецы? Не подлецы? А? Ну что с этим народом делать? Ну что с ним делать? – взволнованно говорил старик – смотритель поселений в Рыковском.

– Да что случилось?

– Понимаете, опять двух человек убили. Хотите, идем вместе на следствие.

Дорогой он рассказал подробности.

Два поселенца – «половинщики», жившие вместе «для совместного домообзаводства», то есть в одной хате, убили двоих зашедших к ним переночевать бродяг.