Каторга — страница 31 из 57

Конечно, не от таких господ может ждать каторга защиты от надзирательского произвола!

Есть еще одна, может быть, самая страшная для каторги категория служащих – это неисправимые трусы. Все служащие, как я уже говорил, побаиваются каторги, и совершенно естественно человеку чувствовать себя не по себе среди каторжан, но есть люди, у которых эта боязнь доходит положительно до геркулесовых столбов. Сколько бы они ни служили на Сахалине, они не могут преодолеть своей боязни каторги.

Из таких обыкновенно выходят наиболее жестокие тюремщики. Жестокость – родная сестра трусости. Бывший сахалинский смотритель тюрьмы, некто Фельдман, которого начальство в официальных бумагах аттестовало «трусом», «человеком робким», «человеком, боявшимся каторжников», – этот смотритель так живописал затем в «Одесском листке» свои подвиги на Сахалине.

Арестанты, работающие в рудниках и желающие бежать, остаются обыкновенно в рудниках. В руднике человека не поймаешь, и начальство обыкновенно ограничивалось тем, что ставило на ночь караул у всех выходов штолен. Караул стоял несколько ночей, а затем отменялся – не век же ему стоять! И тогда арестанты ночью выходили из рудника и удирали. Фельдман выдумал такое «средство». Когда двое арестантов остались в руднике, он на ночь не поставил караула, а спрятал его в кустах с приказанием, как только беглые выйдут, их убить. Беглые поддались на удочку: не видя конвоя, они ночью вышли, и конвой стрелял. Один из беглых был убит на месте, и Фельдман приказал не убирать трупа:

– Вместо двора тюрьмы, где обыкновенно производится раскомандировка арестантов на работу, я производил ее около рудника, чтобы арестанты, видя неубранный труп товарища, поняли, что прежний способ бегства больше не существует.

Засада, убийство, неубранный труп – жестокость, на которую только и способен трус. Трус, мстящий за то унижение, которое он испытывает, боясь каторги.

Другие «робкие люди» если не отличаются жестокостью, то попадают целиком в руки надзирателей, что для каторги тоже не легче.

Таков, например, был горный инженер М., о котором я уже говорил. Очень добродушный и даже милый человек по натуре, он чувствовал непреодолимую боязнь к арестантам.

Я не забуду никогда тех отчаянных воплей, которые он издавал, когда мы ползли в руднике по параллелям и когда надзиратель скрывался хоть на секунду за углом штрека.

– Надзиратель! Надзиратель! – вопил бедняга-инженер, словно каторжники уже бросились на него со своими кайлами. – Надзиратель! Где ты? Не смей от меня отдаляться!

– Ровно звери мы! – рассказывали про него каторжане. – Подойти к нам боится. Все через надзирателей: что они хотят, то с нами и делают.

Пользуясь его боязнью, надзиратели нагоняли на бедного инженера еще больше страха рассказами о бунтах и готовящихся возмущениях, и инженер верил им безусловно и оставлял каторгу на произвол надзирателей.

Службу у него в конторе даже – службу у этого, повторяю, в сущности, добродушнейшего человека, считали, и справедливо считали, худшей каторгой.

Того и гляди, в кандальное угодишь!

В конторе всеми вертел письмоводитель из каторжан, некто Г., умный, ловкий, но отвратительный, вконец опустившийся субъект.

Инженер сам мне жаловался на Г.:

– Нельзя даже подумать, что этот Г. еще так недавно был человеком из лучшего общества. Пьяница, вор, – на днях опять его в подлоге поймал: подделал квитанцию на пятнадцать бутылок водки.

– Зачем же вы его держите?

– Кого же взять? Что за народ кругом?

Г. хорошо знал слабую струнку своего начальника, держал его в постоянном страхе рассказами о готовящихся злоумышлениях и вертел судьбой подвластных ему каторжан, работавших в конторе, как хотел.

Например, бывший офицер К., сосланный за убийство, совершенное под влиянием тяжкой обиды, милый и скромный юноша, ни за что ни про что попал из конторы горного инженера на месяц в кандальную тюрьму.

Человек честный, он не хотел потворствовать Г. в его плутнях, и Г., чтобы избавиться от этого «бельма на глазу», насплетничал на него инженеру.

Тот поверил, и несчастный К. попал в кандальную.

Я сам слышал, как этот Г., с полупьяной, избитой физиономией, орал на каторжника:

– В кандалы, захочу, закую! Запорю!

А вся разница-то между этим каторжанином и Г. была та, что сослан он за меньшее преступление, чем Г., и за преступление, не столь гнусное, как преступление Г.

Сахалинский служащий… Для меня, видевшего их всех, даже лучший из сахалинских служащих рисуется в виде одного милейшего смотрителя поселений Тымовского округа, у которого я прожил несколько дней.

В качестве смотрителя поселений он обязан заботиться об «устройстве поселенческих хозяйств», а что он мог сделать, когда и на службу-то на Сахалин он попал именно потому, что «прохозяйничал» свое собственное имение.

– Не дается мне это! – простодушно сознавался он.

Пожилой человек, он содержал семью, оставшуюся в России.

– Во всем, как видите, в лишней папиросе себе отказываю! Никогда такой каторги не терпел.

Он страшно тосковал по семье и проклинал тот день, когда поехал на Сахалин.

– Жизнь какая! Что за люди кругом!

Ложась спать, он клал себе по обеим сторонам кровати, на стулья, два револьвера.

Положим, «постелить постель» на Сахалине значит: постлать белье, положить подушки, одеяло и револьвер на стул около кровати. Так все спят – мужчины и женщины.

– Но два-то револьвера зачем?

– А на всякий случай. За правую руку схватят, я левой буду стрелять. Два револьвера спокойнее. Здесь страшно.

Когда я ему указывал, что у него удивительно как процветает ростовщичество и кулаки пьют кровь из поселенцев, он отвечал:

– А как же? Знаете, кулачество – это во вкусе русского крестьянина. Каждый хороший хозяин непременно кулаком делается. Я кулакам даже покровительствую, я их люблю: они хорошие хозяева.

– Да ведь остальным-то от них…

– Ах, поверьте, об остальных и думать не стоит! Это дрянь, это мерзость, это навоз, пусть на этом навозе хоть несколько хороших хозяйств вырастет.

Я обращал его внимание на то, что каторга и поселенье, оставленные на произвол надзирателей. Бог знает что от них терпят:

– Положительно страдают.

И он отвечал:

– И пусть страдают. Это хорошо. Страдание очищает человека. Вы не читали книги…

Он назвал какое-то лубочное издание.

– Нет? Напрасно. А я, как сюда ехал, в Одессе купил и дорогой на пароходе прочел. Очень интересно. Как один преступник описывает, как он в какой-то иностранной тюрьме сидел и что с ним делали. Волос дыбом становится. А он еще благодарит тюремщиков, говорит, что именно благодаря страданиям он стал чище. Именно благодаря страданиям!

Ведь надо же было! Одну, может быть, книгу прочел в жизни человек, и та, как нарочно, оказалась дрянь.

Нет ничего удивительного, что, когда я спросил этого доброго человека, как мне проехать в селенье Хандосу 2-ю, в его же округе, он ответил мне:

– О, это пустое. В Онорской тюрьме вам дадут тройку, а там – верст восемь. В полчаса доедете!

Милый человек!

А я от Оноры до Хандосы 2-й ехал три с половиной часа, и не только на тройке, а верхом едва через тундру и тайгу пробрался.

Оказалось, что смотритель поселий в своем поселье ни разу не был!

Так сахалинские служащие «входят в соприкосновение» с людьми, которых им вверено «исправлять и возрождать».

Да если и входят в соприкосновение…

В Хандосе 2-й, затерянном среди непроходимой тайги поселье, меня обступили поселенцы. Стоят и глядят.

– Чего смотрите?

– Дай, ваше высокоблагородие, на свежего человека поглядеть. Два года у нас никто не был.

Бесконтрольным распорядителем поселья был надзиратель; в его избе я и остановился. Надзиратель ушел ставить самовар, и я беседовал с каторжанкой, отданной ему в сожительницы.

Она смотрела на меня как на начальство.

В Хандосе 2-й меня интересовала одна каторжанка, Татьяна Ерофеева, отданная в сожительницы к поселенцу. Настоящий изверг, тридцати лет она успела овдоветь три раза и на Сахалин попала, как гласит приговор, за то, что:

1) Задумав лишить жизни падчерицу, ударила ее так, что та на следующий день умерла.

2) За то, что неоднократно колола глаза иголкой своему пасынку и присыпала их солью, последствием чего было плохое зрение в правом глазу и полная потеря зрения в левом.

Я спросил у надзирательской сожительницы:

– У вас в Хандосе живет Ерофеева?

– Живет!

– Ну, что она? Как?

То есть как живет, хорошо, плохо? И вдруг услышал ответ:

– Ничаво. Годится.

Согласитесь, что очень типичный ответ приезжему господину служащему!

Таковы нравы.

И таково отношение к каторге, предоставленной всецело на произвол надзирателей.

Смотрители тюрем

Смотритель тюрьмы – это по большей части человек, выслужившийся из надзирателей, из фельдшеров. Полное ничтожество, которое получает вдруг огромную власть и ею «объедается».

По уставу он имеет право в каждую данную минуту своею властью дать арестанту до 30 розог или до 10 плетей.

По закону – каждое наказание должно быть вписано в штрафной журнал.

На деле эти наказания почти никогда не вписываются.

Отодрал – и кончено.

Сами каторжане просят:

– Не записывайте только в штрафной журнал.

Перевод из отдела испытуемых в отдел исправляющихся, из кандальной тюрьмы в так называемую вольную тюрьму, сокращение сроков – все это зависит от записей в штрафном журнале.

Выдрать и записать в журнал – это уже не одно наказание, а два.

Таким образом, смотритель тюрьмы по части телесных наказаний является совершенно бесконтрольным.

Отсутствие записи в журнале лишает каторжника возможности жаловаться, и смотритель тюрьмы является совершенно безнаказанным.

Изредка всплывают на свет божий такие дела, как всплыло дело смотрителя тюрьмы Бестужева, который выпорол освобожденного от телесных наказаний больного падучей болезнью арестанта Сокольского.