Каторжная воля — страница 21 из 73

– А я, грешный, если неба долго не вижу, помирать начинаю. Ни пить не могу, ни есть, и сила из тела уходит. Что же ты меня не спрашиваешь – откуда я про акварель знаю? Неужели не удивился, что мужик из такой глухомани о живописном искусстве рассуждает?

– В нашем мире много чудес случается, – уклончиво ответил Фадей Фадеевич, – если на каждый чих любопытствовать – удивления не хватит.

– Хитер, бобер! – коротко хохотнул Гордей. – Сразу видно канцелярскую косточку, вроде бы и говорит, а о чем говорит – никогда не догадаешься!

– Мне иное знать надо, а про художества живописные ты в другой раз расскажешь, если желание будет. Вопрос прежний – по какой причине ты в горы поскакал и почему тебя староста назад вернул?

– Отвечу я на твой вопрос, отвечу. Всему свой срок, служивый, дай только до места добраться. И расскажу, и покажу. Поднимайся!

И первым упруго вскочил на ноги. Передернул плечами, будто от озноба, и пошел, пересекая лужок широким скорым шагом. Фадей Фадеевич не замешкался и последовал за ним.

Долго еще они поднимались вверх, пока не выбрались на голый бугристый выступ, который находился на самом солнцепеке. Камень так накалился, что голые ладони обжигало, как от плиты. На животах, не поднимаясь, подползли к самому краю выступа и осторожно заглянули вниз.

Внизу, на дне ущелья, шевелились люди, похожие издали на муравьев. Передвигались, катили по узким деревянным настилам тачки, наполненные камнями, подходили к темному проему, пробитому в скале, исчезали в нем, а через некоторое время выходили и снова включались в общую суету, которая казалась бестолковой и непонятной. Но нет. Стоило лишь приглядеться – и становилось ясно, что совершается большая работа, и совершается она по своему порядку и по своим правилам. Деревянные настилы, по которым катили тачки, были проложены ровно, как по линейке, прочно, и не прогибались под колесами тяжелогруженых тачек. Из проема равномерно доносились глухие удары, они звучали, не прерываясь. Без дела никто не слонялся, не отсиживался в теньке – все трудились.

– Как думаешь, услышат они, если я сейчас свистну? – Гордей свесил голову над краем обрыва. – Свистну, они и прибегут…

– Не успеешь свистнуть, Соловей-разбойник. – Фадей Фадеевич упер ствол револьвера в бок Гордею и насмешливо добавил: – Да и зачем людям по горам бегать, я тебя прямо туда, к ним, и спихну.

– Слушай, служивый, сдается мне, что не мышь ты канцелярская, а лихой человек. Разбоем, случаем, не занимался? Ухватки у тебя точно разбойничьи!

– Если так хочется, верь, что разбойничал. А теперь говори – чем они здесь занимаются, что делают?

– До чего ж ты нетерпеливый! Посмотрел, полюбовался? Теперь давай отползать. Не ровен час, увидят, тогда и вправду свистеть не понадобится. Народец здесь сердитый, могут и зашибить ненароком. А кто они такие и чем занимаются, я тебе после расскажу, когда уберемся отсюда. Не сомневайся, служивый, как на духу выложу!

Упираясь ладонями в горячий камень, он начал отползать от края обрыва. Фадей Фадеевич, не опуская револьвера, наблюдал за ним и видел, что лицо у Гордея светилось таким довольством, будто он сорвал в картежной игре долгожданный куш.

Глава третья

1

Упруго покачивался над водой деревянный трап, исшорканный сотнями ног, поскрипывал, соединяя песчаный берег и пароходную палубу, нагретую полуденным солнцем. Два матроса, только что спустившие этот трап, зорко приглядывали за пассажирами, которые наконец-то прибыли на пристань Ново-Николаевска. Приглядывали они не зря, потому что поручень у трапа был только с одного бока, а пассажиры шли густо, толкаясь, и случалось уже, что иной зазевавшийся бедолага оказывался в мутной обской воде.

Но в этот раз обошлось.

Пассажиры благополучно сошли на берег, и их сразу же окружили городские извозчики, наперебой предлагая лихую езду и без спроса хватаясь за баулы и чемоданы, обещая, что доставят в нужное место без промедления. Кто-то из пассажиров соглашался, кто-то отмахивался, как от надоедливых мух, жужжащих над ухом, а кто-то стоял, растерянно озираясь, посреди громкого многолюдья и не знал, куда ему следует направиться.

Растеряться было немудрено. Пристань, растянувшаяся на несколько верст по обскому берегу, кипела, бурлила, шумела, стучала, находясь в беспрерывном движении: двигались по трапам грузчики, сгибаясь под тяжестью мешков, громко кричали ломовые извозчики, которые подвозили и увозили на своих длинных телегах бревна, тес, большущие тюки, непонятно чем набитые, причаливали и отчаливали лодки, перевозя людей с одного берега на другой, и здесь же, чуть ниже по течению, бабы стирали на деревянных мостках белье и перекликались между собой. Тянулись длиннющие ряды поленниц, дрова из которых должны были в ближайшее время исчезнуть в пароходных топках, вздымался кирпич, уложенный в штабеля, а на деревянных поддонах плотно лежали москательные и бакалейные товары, накрытые брезентом. Время от времени весь пристанский гул покрывался пароходным гудком, и знающий человек по пароходному гудку безошибочно определял: это подает свой голос «Иван Корнилов», а это «Нор-Зайсан». У каждого судна был свой, особенный гудок.

На всю эту картину, сойдя на берег, смотрел Федор Шабуров долгим, тревожным взглядом. Неуютно ему здесь было, одиноко и он теребил пальцами лямки тощего заплечного мешка, не замечая, что отрывает одну нитку за другой. Увидел возле поленницы толстую березовую чурку, прошел к ней и, усевшись, сердито плюнул себе под ноги. Еще на раз оглядел пристань и громко, на полную грудь, тоскливо вздохнул. Знал, что сиди не сиди, а все равно придется подниматься, идти в город, искать улицу Барнаульскую, на ней нужный дом, знал, что сделать это следует обязательно, хоть кровь из носа, но продолжал сидеть и терзал лямки, настороженно оглядываясь по сторонам, словно опасался, что на него нападут. Однако нападать на него никто не собирался, даже не смотрели в его сторону. Ну, сидит парень, и пусть сидит, если глянется. Место никем не занято, а за сиденье на чурке плату не берут.

Просидел он долго. Уже солнце после полудня наклонилось на запад, когда Федор все-таки переборол себя и поднялся. А когда поднялся, будто преобразился. Шаг – широкий, стремительный, взгляд – быстрый, цепкий, как у охотника, а пальцы, сжатые в кулаки, больше уже не теребили лямки заплечного мешка.

– Постой, любезный, ты, никак, драться собрался?! Позови меня за компанию, я пособлю! Заодно и доставлю, где драться будем. Поедем?

Федор замедлил шаг, обернулся. Чернявый бородатый извозчик, смахивающий на цыгана, весело скалился и призывно махал рукой, подзывая к себе.

– Садись, пока я не передумал! Передумаю – один колотиться будешь! – не унимался извозчик и в разъеме его кудрявой бороды ярко взблескивали крепкие зубы.

– Понадобится – сам справлюсь. Ты лучше скажи – далеко до Барнаульской улицы? Дорого будет? – Федор подошел к коляске и остановился.

– Да не дороже денег! Пятьдесят копеек, полтинничек, всего-навсего! Махом долетим до твоей Барнаульской! Садись!

Сдернул Федор мешок, чтобы он за плечами не болтался, и запрыгнул в коляску.

Доехали до Барнаульской, действительно, очень быстро. Как говорится, и моргнуть не успели. Быстро, без всякого труда отыскали нужный дом, возле которого росли в палисаднике три березы, а на крыше, на трубе, красовался вырезанный из жести петух с длинным хвостом. Извозчик получил честно заработанный полтинник и на прощание крикнул:

– Будет надобность – я на базаре стою, тут рядышком! А кличут меня Герасим! Запомни – Герасим!

Федор не отозвался, подождал, когда коляска отъедет подальше, в конец улицы, и подошел к старым глухим воротам, которые, похоже, давным-давно не открывались – густая, непримятая трава стояла по колено. Узкая калитка с железным кольцом долго не желала распахиваться. Наконец защелка звякнула, ржавые петли длинно, противно скрипнули, и увиделся маленький двор, также заросший высокой травой до самого кособокого крыльца. Федор поднялся на это крыльцо, позвал:

– Эй, хозяин, отзовись! Гость пришел!

Никто ему не отозвался. Тогда он миновал сени и вошел в дом. В ноздри ударил тяжелый, застоялый запах. Давно не мытые стекла окон тускло пропускали свет, и в этом свете убранство дома виделось по-особенному грязным и запущенным. Колченогий дощатый стол, косо прибитый шкафчик на стене, какие-то тряпки, разбросанные где попало, в углу – низкий топчан, и на нем кто-то лежал, накрывшись с головой рваной дерюгой.

– Есть кто живой?! – громко, надеясь, что теперь-то его услышат, спросил Федор.

И снова ему никто не отозвался. Тогда он спросил еще громче, почти закричал, и дерюга зашевелилась, медленно поползла в сторону. Послышался из-под нее хриплый, задышливый голос:

– Кого там черти принесли?

– Борис Черкашин здесь проживает?

– Да разве он живет! – послышалось в ответ. – Он мается, а не живет!

Дерюга окончательно сползла и соскользнула на пол. На топчане, подтянув к животу колени, лежал нестарый еще мужик, если судить по лицу, но давно нестриженный и до того обросший, что борода и длинные седые волосы на голове скатались в иных местах в колтуны. Он долго разглядывал Федора удивительно синими, яркими глазами, молчал и шевелил пальцами босых ног, от которых так дурно пахло, что хотелось зажать ноздри.

– Так это ты – Борис Черкашин, ты здесь проживаешь? – не выдержал Федор.

– Не ори! Я не глухой, слышу. Ну, Борис я, ну, Черкашин, говори дальше.

– Велено мне доставить поклон тебе из-за дальних гор, а от кого – ты сам знаешь. И слово велено сказать особое – дышло…

– Куда повернул, туда оно и вышло. Знаю, от кого ты поклон привез, знаю. Не сдох он еще, Емельян-то Колесин, катается по земле? Ладно, слова нужные я от тебя услышал. Считай, что до места добрался и приказанье наполовину выполнил. Что касается другой половины, ты мне после расскажешь. А теперь помоги мне божеский вид принять и покорми чем-нибудь, на базар сбегай, он тут рядом, денег я тебе дам.