Каторжная воля — страница 40 из 73

Терпение это не пропало зря, оправдалось, потому что случилось событие, о котором и подумать никто не мог: Емельян, в очередной раз появившись в ущелье, отозвал Степана в сторону и долго о чем-то с ним разговаривал. Федор и Настя, оказавшись в это время вместе, издали с тревогой смотрели на них и гадали – о чем идет разговор?

Вечером, когда уже легли спать, Степан рассказал:

– В прошлый раз, когда он приезжал, говорил ему, что толку от такой работы мало – каждый долбит, где ему глянется, а не там, где надо. Народишко у них в деревне сбродный, все больше беглые и никакого ремесла не имеют, вот я и сказал, что каждому урок надо установить и место показать, где он долбить должен. И долбить надо с умом, отдельными проходами, если пусто – бросать проход и другой начинать. Подумал, видно, над моими словами и сказал сегодня, чтобы я делал по-своему, и что другие теперь подчиняться мне станут…

– Так что же, дядя Степан, получается, – подала голос Настя, – выходит, он тебя главным над всеми поставил?

– До главного мне далеко, а вот какое-никакое послабленье выпросил, помощницу тебе пришлют, тогда и с Варламкой полегче будет. А главное, ребята, пообещал он мне, серьезно пообещал, как добычу закончим, он всех нас отпустит и серебра даст. Не поскуплюсь, говорил, по-царски отблагодарю.

– Неужели ты согласился? – Голос у Насти зазвенел от возмущения.

– Не кричи, – шепотом урезонил ее Степан, – тут кругом уши торчат и слушают. А что касается согласия, дал я такое согласие. Деваться нам все равно некуда, не хозяева мы здесь. Не до гонора, живыми бы выбраться. Еще, Федор, про тебя говорили…

И дальше Степан поведал такое, что Настя, вскочив на ноги, едва не кинулась на него драться. Едва утихомирили. После, затихнув, долго не могли уснуть, ворочались, а под утро Федор подал голос:

– Я, дядя Степан, согласный, так ему и передай.

Согласился Федор сделать дело, каким он никогда не занимался: надо было ему отправиться в Ново-Николаевск, найти там нужного человека по адресу, который скажут, и с помощью этого человека доставить сюда, в горы, неизвестного никому господина Любимцева, живого и в здравии. Ехать данный господин по своему желанию, конечно, не согласится, поэтому доставлять его придется силой.

Настя, услышав ответ мужа, шуметь не стала, не сказала ни слова, только слышно было, как тихо, зажимая ладонью рот, заплакала – впервые за все время неволи.

Через неделю после памятной ночи Федор исчез из ущелья и до сих пор ни слуху ни духу о нем не донеслось.

А Степан тем временем окончательно доверился Емельяну, разговаривал с ним, даже шутил, и от удовольствия иногда потирал ладонью лысую голову. Жил он теперь только будущим и представлялось оно ему нарядным и праздничным, как покрашенное пасхальное яичко: вот вернется Федор живым и здоровым, вот закончится тяжелая, подневольная работа и уедут они отсюда к новой жизни, которая обязательно станет сытой и счастливой, а прошлое будет вспоминаться, как мимолетный сон.

Он и сейчас так думал, глядя на Емельяна честными глазами. И тот, похоже, верил его глазам. Похлопал тяжелой ладонью по плечу, всегда сурово сдвинутые губы разомкнулись в недолгой улыбке и голос прозвучал добродушно, почти ласково:

– Понятливый ты мужик, Поспелов, а с понятливыми любую работу сварганить можно. Мы с тобой сварганим! Подожди, вот гостей выпровожу, приеду, тогда и развернемся. Ух, развернемся!

Вскочил в седло, хлестнул плеткой коня, и только легонькая строчка пыли повисла над узкой тропой. Но скоро и она растаяла. Степан продолжал стоять на прежнем месте, глядя вслед ускакавшему Емельяну, гладил лысину широкой жесткой ладонью и думал: «Узнать бы, сколько там золотых побрякушек валяется, явно не один кружок сохранился. Может, потихоньку сходить да проверить?» Но, едва подумав об этом, сразу же и отогнал шальную, внезапно возникшую мысль, решив, что обманывать Емельяна не будет, если уж договорились по-честному, значит, по-честному… Сдвинулся с места, пошел, направляясь к дощатой клетушке, и на середине пути замер, когда ударил в уши раздирающий крик. Так обычно домашняя животина ревет, когда ее режут на мясо. Замер, а в следующее мгновенье сорвался с места и в несколько прыжков одолел расстоянье до клетушки, успев догадаться, что неистовый крик принадлежит Насте.

6

Он не ошибся.

Когда отмахнул дверь и залетел в клетушку, увидел: Настя, страшно перекосив в крике рот, стоит на коленях и судорожными рывками рвет на себе волосы. А на полу перед ней лежит неподвижно Варламка, подвернув под себя ручку, и вместо головки у него – будто спелый арбузик, расплющенный всмятку. Вдоль маленького тельца, напитывая легонькую рубашку темной густой влагой, кривым ручейком медленно скатывалась кровь. Чуть поодаль валялся большущий чугун и через острый край вытекала из него серая жижа. В чугуне этом обычно кипятили воду, чтобы помыться, и держали щелок, который заменял мыло: насыпали золы, заливали ее крутым кипятком и любая грязь смывалась. Стоял он всегда, большущий и тяжелый, на шаткой полке возле стены, и вот до нее-то, похоже, смог дотянуться Варламка. Уцепился ручонками, качнул раз-другой – и полка отвалилась от стены, а вместе с ней полетел и чугун – рухнул всей своей тяжестью на детскую головку и смял ее.

Билась Настя, как большая и сильная рыбина, в цепких руках Степана, и он ее не смог удержать, прижимая изо всех сил к себе и пытаясь привести в чувство – вырвалась. Страшная, с разлохмаченными волосами, продолжая кричать, она тянулась к нему растопыренными пальцами и, если бы не успел он увернуться, наверняка бы выцарапала глаза. И столько в ней было распирающей изнутри злобы и отчаяния, что попятился он сначала к двери, а после и вовсе вышагнул на улицу. Настя за ним не погналась, снова опустилась на колени перед Варламкой и завыла, раскачиваясь из стороны в сторону, выдирая волосы крепко сомкнутыми пальцами. Степан в клетушку больше не заходил, понимал: что он сейчас ни сделай, какие слова ни скажи – все будет напрасно, не услышит его Настя и горе ее не уменьшится. Ходил возле клетушки, заглядывал время от времени в дверь и только холодный пот вытирал с лысины, совершенно не зная, что ему сейчас делать. Всколыхнулась давняя, притухшая боль о собственных ребятишках и дыхание пресекалось, будто с маху ударился грудью о каменную твердь. Подсеклись разом ослабевшие ноги и он опустился прямо на землю, сидел, пытаясь вздохнуть, и понимал – нет у него сил даже для того, чтобы подняться.

А Настя продолжала кричать и бесноваться в клетушке.

В себя она пришла только под утро. Перестала кричать и рвать на себе волосы, затихла, а когда вышла из клетушки, Степан не узнал ее – черная, как обгорелая головня, с распущенными волосами и с холодным, прямо-таки леденящим блеском прищуренных глаз. И голос переменился, хриплым стал, резким, словно ворона каркала:

– Могилку вырыть… Похоронить желаю Варламку… Крестик поставить…

– Не в силах я, Настя, прости, шибануло меня крепко, ни дышать не могу, ни подняться.

Она глянула на него леденящим взглядом, как на пустое место, и молча вернулась в клетушку. Скоро вышла. В одной руке держала завернутого в тряпицы Варламку, в другой – кирку. Обогнула сидящего на земле Степана, словно чурку, и, не задерживаясь, направилась к выходу из ущелья. Сторож, увидев ее, вскочил торопливо, засуетился, собираясь заступить дорогу, но она так глянула на него, будто ножом полоснула, что он отскочил в сторону, сел на обрубок бревна, на котором сидел, и отвернулся – не вижу никого и знать ничего не знаю…

Долго ходила Настя, выбирая место для могилки, наконец остановилась на краю круглой поляны, там, где особенно густо росли распустившиеся ромашки, похожие издали на белый платок, брошенный посреди зеленой травы. Кирка в мягкую землю входила легко, по самую ручку, Настя выворачивала дерн большими кусками вместе с ромашками, а когда сняла первый слой, принялась выгребать сыпучий песок голыми руками. На дно небольшой ямки осторожно уложила Варламку, поправила тряпицы, которыми он был замотан, и быстро, черпая песок пригоршнями, стала его засыпать. Сверху обложила маленький холмик дерном, оборвала сломанные ромашки и сложила их букетиком возле изголовья могилки. Тяжело выпрямилась, поднимаясь с колен в полный рост, запрокинула голову в небо – и хриплый, рвущийся вой пронзил тишину. Но сразу и оборвался, как срезанный. Настя, сомкнув губы, нагнулась, подобрала кирку с земли, перехватила ее удобней цепкими пальцами и пошла, все убыстряя шаги, словно внезапно вспомнила несделанное дело и теперь заторопилась, чтобы его исполнить.

Скоро она уже оказалась у входа в ущелье. Сторож сидел на прежнем месте, теперь, увидев ее, он не вскочил и не засуетился, лишь снова отвернулся в сторону.

– Эй, – негромко окликнула его Настя, – башку поверни.

Сторож повернул голову, и последнее, наверное, что он увидел, это летящую прямо ему в переносицу кирку, которая была брошена с такой силой и столь стремительно, что бедняга не успел даже дернуться, чтобы оберечься. Взмахнул руками, опрокинулся на спину, слетев с бревна, как пушинка, и замер, не крикнув, не охнув.

Неторопливо, деловито Настя сняла с него патронташ, нацепила на себя, подобрала ружье, прислоненное стволом к обрубку бревна, и ловким, привычным движением накинула ремень на плечо. Перешагнув через бревно, пошла к оседланному коню, который стоял возле коновязи. Дернула за ремень, проверяя, хорошо ли затянута подпруга, махом взлетела в седло, и конь, почуяв на себе опытную всадницу, послушно взял с места крупной рысью – только взметнулись за спиной Насти длинные разлохмаченные волосы.

Почти весь народ в это время был на работах, и лишь два или три человека увидели, что произошло. Ошарашенные, они в первые минуты даже с места не сдвинулись, а закричали запоздало, когда уже исчезли из глаз и конь и наездница. Степан, по-прежнему не в силах подняться, сидел на земле, слушал крики, наблюдал за суматохой, которая всколыхнулась, и шептал, повторяя одни и те же слова: