Каторжная воля — страница 42 из 73

Началась для Емельяна новая жизнь.

Не прошло и года, как староста скрутил всю деревню в бараний рог. Бывалые люди, огни и воды прошли, таких на арапа не возьмешь, а все равно – подчинились. И никто теперь даже чихнуть не мог без разрешения старосты, потому что только он, своей волей, решал, кому и как жить. Одним – побогаче, другим – победнее. Серебро, добытое в ущелье, ручейком стекало через доверенных людей в Ново-Николаевск, к тихому и скромному делопроизводителю городской управы господину Любимцеву. А он взамен присылал обозами по тайной дороге, которую Емельян сам отыскал, все, что требовалось для сытой жизни. Отдельную долю, для Емельяна, складывал в банк настоящими живыми деньгами, и денег тех к нынешним дням скопилось уже изрядно. Много времени, отлучаясь иногда из деревни на несколько месяцев, потратил староста, чтобы вытянуть эту цепочку, следил, чтобы нигде она не оборвалась, и собирался через год-два пройтись по ней в последний раз, забрать деньги в Ново-Николаевске и исполнить наконец-то заветную мечту.

Все к тому двигалось.

Но нарушил договоренность господин Любимцев, пожадничал, решил погреть руки на чужом промысле и пустил часть серебра на побрякушки, которые лепил для него мастер Гордей. Дал знать об этом старый вор Черкашин, он и свел в свое время Емельяна с Любимцевым. Теперь мастер сидел в деревне, а скоро, надеялся Емельян, должен появиться здесь и сам Любимцев. Доставит его Федор, никуда не денется, доставит в целости и сохранности ради своей любимой женушки Насти…

Вот чертова баба! Это надо же так изловчиться – бросить кирку и здоровенного мужика на тот свет отправить. Где она теперь обретается? Не дай бог, если заявится в деревню прямиком к чиновнику из губернии…

Скачут, летят мысли, одна скорее другой, и нет ни одной радостной. Сколько ни обманывай себя надеждой, что явятся хорошие новости, не будет их сегодня.

Именно с таким чувством и подошел Емельян к убитому сторожу, когда прибыли на место. Глянул на него и отвернулся – не любил он смотреть на мертвых и на похороны никогда не ходил. Отошел в сторону, спросил, где Поспелов, и кинулся бегом к дощатой клетушке. Отмахнул легкую дверь и увидел: Степан, вытянувшись, лежал на полу, сложив на груди руки, словно уже отошел в иной мир и ждал теперь, когда его положат в гроб. Но глаза были широко открыты, и он старательно глядел в потолок, на серые доски, словно узрел там что-то диковинное. Емельян окликнул:

– Поспелов, ты живой?

Степан не отозвался. Как смотрел в потолок, так и продолжал смотреть, даже не моргнул.

– Живой, спрашиваю, или нет?

И снова не было ему ответа.

Тогда он наклонился, встряхнул Степана за плечо – и в тот же миг твердые, железные пальцы сомкнулись у него на шее. Так цепко и сильно, что затрещал кадык. Перехватило дыхание и в глазах поплыла белесая пелена. Не глядя, он отбивался кулаками, лупил, куда придется, из последних сил, и железные пальцы стали ослабевать. Ослабели и разомкнулись. Степан безвольно уронил руки на пол и отчетливо, торопливо вышептал:

– Не получилось… Прости, Настя…

Больше не произнес ни слова, не охнул и не застонал под кулаками и пинками Емельяна. Тот добивал его до конца, до тех пор, пока не убедился, что Поспелов не дышит. Вывалился из клетушки, страшный, лохматый, в крови, и заорал хриплым, срывающимся голосом:

– Бабу найдите, хоть из-под земли выройте! Не найдете – угроблю всех!

Глава пятая

1

Счет времени Агафон давно потерял и, когда смотрел в темноту незрячими глазами, даже не задумывался – день наверху, ночь, утро или вечер. Ложился он теперь редко, а задремывал чаще всего сидя, коротко, как птичка на ветке. Ел совсем мало, мусолил сухой хлеб в беззубом рту, глотал размокшие крошки, иногда запивая их застоялой водой, и этой скудости ему вполне хватало, чтобы бодрствовать. Время от времени, словно очнувшись, Агафон вспоминал о деревне и проникал наверх, бесплотно минуя земную твердь, видел улицу, избы, видел чужих людей, появившихся недавно, видел все, что творил нынешний староста Емельян, и от огорчения и расстройства только крестился и молился в половину голоса: «Отче наш, иже еси на небесех…»

И вдруг, когда попытался он увидеть в очередной раз деревню, пронзило его совсем иное видение: конь, стелющийся в галопе, на коне – всадница с распущенными волосами, без платка и с ружьем, заброшенным за спину. Лица ее он разглядеть не мог, но и того, что различал, вполне хватило, чтобы изумиться до крайности. Будто свежим ветром обдало его в подземелье, и понял Агафон, что все последние годы он ждал именно этого. Не видения со скачущей всадницей, а такого вот свежего ветра, который принес бы ему долгожданное известие о том, что в деревне, которую он покинул, уйдя под землю, рано или поздно наступит другая, прежняя, жизнь – без проклятого серебра, без страха перед старостой, без богатства, которое сделало всех невольниками, как на каторге.

«Кто ты, девонька, откуда взялась? Не знаю, но верую в тебя, скачи, куда хочешь, главное, что ты вольная. Мы все когда-то за волей сюда пришли, да только вместо воли кандалы на себя надели. Глупые людишки, поманил бес пальчиком, они и кинулись сломя голову. Ты не кинешься, верю в тебя, хоть и не знаю. Скачи, милая, скачи, куда пожелаешь, и хоть грешный я человек, хоть и молитва у меня слабая, за тебя буду молиться, девонька. Отче наш, иже еси на небесех…»

Крестился Агафон, выговаривал молитву и жалел только об одном – исчезло видение со скачущей всадницей, словно завесили его черным полотном. Темнота. Непроницаемая, глухая. На несколько раз перечитал он молитву, перекрестился и откинулся спиной на каменную стену.

А Настя, за которую истово молился бывший каторжник и бывший староста деревни Агафон Кобылкин, ничего не зная об этом и даже не ведая, торопила коня, пробираясь по горным распадкам к своему дому, где еще совсем недавно так счастливо ей жилось с Федором и с дядей Степаном. Дорогу, когда ее везли в ущелье, она запомнила, и хотя сбивалась несколько раз, даже ночевать пришлось в незнакомом месте, все равно не потеряла верного направления и тихо вздохнула, остановив коня, когда увидела вдалеке знакомую крышу. Спустилась на землю и пошла медленно, осторожно, зорко оглядываясь вокруг и не выпуская из руки повод коня, готовая мигом взлететь в седло, если обозначится опасность. Она понимала, что смерть сторожа ей не простят, понимала, что рано или поздно придут и сюда, к дому, но страх не холодил ей сердце. Она сейчас, после смерти Варламки, никого и ничего не боялась, как не боялась никогда на охоте, а осмотрительность нужна ей был лишь для того, чтобы не спугнуть раньше времени добычу.

Подойдя к дому, сначала обошла его, заглянула в окно и, только убедившись, что никого нет, открыла дверь и перешагнула через порог. Следа не осталось от уюта и чистоты, которые она так старательно наводила. Все вверх тормашками перевернуто, раскидано, пол угваздан ошметками грязи, словно загоняли сюда свиней, до этого лежавших в луже. Настя прислонилась к стене, подумала, что надо бы прибраться, но стояла, не шевельнувшись, прикрыв глаза, и понимала – не будет она здесь прибираться, дом для нее стал чужим. Не жить ей больше здесь, не стелить цветные половики и не вешать на окна веселые занавески – кануло все прежнее безвозвратно, как Варламка. Не вернуть.

Отошла от стены, поднялась на приступок у печки, ухватилась за полати и дотянулась на ощупь до угла, нашарила там сумку и спрыгнула вместе с ней на пол. В сумке лежали заряженные патроны, пустые гильзы, порох, мелкая дробь и крупная картечь. Вот и ладно. Больше она из своего дома забирать ничего не желала, всякая вещь, любая тряпка казались ей опоганенными. Еще раз глянула на прощание и вышла, оставив за собой дверь открытой.

Ближнюю округу Настя знала, как свой дом, и никакого труда для нее не составляло определить место, мимо которого обязательно должны были проехать незваные гости. В том, что они появятся, она ни капли не сомневалась. А место имелось очень удобное: с одной стороны горушка невысокая, а с другой – неудобье, развал из крупных камней, ноги переломать можно. Желаешь или не желаешь, а все равно посредине поедешь по узкой, но ровной прогалине.

Коня, забравшись на горушку, Настя отправила пастись на другой склон, чтобы его не видно было с прогалины, сама нашла неглубокую ямку, скрытую высоким разнотравьем, сняла ружье, разложила патроны и прилегла прямо на землю, подтянув к животу колени. Ей не хотелось ни есть, ни пить, не нужна была даже дырявая дерюжка, чтобы накрыться, потому что не чуяла ни холода, ни жары. Прикрыла усталые глаза, увидела Варламку, ощутила у груди его теплое тельце и запела, не размыкая сухих сомкнутых губ: «Баю-баю-баюшки, да прискакали заюшки, люлю-люлю-люлюшки, да прилетели гулюшки, стали гули гулевать, да стал мой милый засыпать…» Пела-выговаривала знакомые слова и начинала задремывать, потому что исходило от этих слов успокоение, пусть и крошечное, но и его хватало, чтобы не так сильно ныла в груди боль, обжигающая, как огнем.

Но даже забываясь в дремоте, она чутко слышала, как чирикают птицы, как шевелит легкий ветерок листву редких старых ветел, растущих на склонах горушки, как шумит быстрая текущая вода в речке, а утром, когда уже начало светать, различила и глухую поступь конских копыт на прогалине.

«Баю-баю-баюшки, да прискакали заюшки…» Раздвинула перед собой высокую траву, на которой уже лежала роса, и увидела в светлом проеме четырех всадников. Неспешно, без опаски, даже не оглядываясь по сторонам, ехали они по направлению к дому. Настя пригляделась и узнала – это были те самые люди, которые забрали ее с Варламкой и увезли в ущелье. Тогда, с маленьким на руках, боясь за него, она безропотно подчинилась им, не сказав ни слова. Теперь нет Варламки и руки у нее свободные. Устроила удобней ружье, прилегла, твердо вдавив приклад в плечо, и ствол даже не качнулся. Первый выстрел в утренней тишине грохнул оглушительно. Настя мгновенно перезарядила и снова выстрелила. И еще стреляла, без промедления. Четвертый всадник, опомнившись, пустил коня вскачь, пытаясь ускользнуть, но картечь догнала, в спину. Нога застряла в стремени, и конь долго еще тащил убитого по прогалине, взбрыкивая на ходу, словно хотел избавиться от ненужного груза и скорей умчаться.